Журнал "проза сибири" № 1995 г.
Шрифт:
Она возвращалась в Томск после каникул. У ней два попутных задания: отвезти Батину диссертацию и сопровождать больную однокурсницу, почему ее и отправили в мягком вагоне. С ними же ехал „старший принц". Ночью девушке стало плохо, начался приступ, а воды не оказалось. Ленка выскочила на станции, пришлось бежать далеко, вода выплескивалась из банки, может быть, Ленка споткнулась, пролила, побежала снова...
В общем, поезд уже тронулся.
Она подает банку, пытается запрыгнуть на ходу, ей тянут руки, бежит, уцепившись, подпрыгнет, но сил на хватает, ноги затягивает под вагон... Поезд набирает скорость...
Так она и осталась.
Ночь. Деваться
А он Принц-Имярек стоял в тамбуре, стоял же, смотрел... Не спрыгнул, не помог, не рванул стоп-кран, не протянул руки...
Да если б протянул, я бы допрыгнула, то есть, она запрыгнула бы из последних сил...
И пошла за поездом. А куда? Да еще ночью.
По шпалам. Наступать на каждую — коротко, зато ноги быстро-быстро перебирают; через одну — длинно, но как-будто немножко взлетаешь...
Споткнулась. Расшибла колено. Села на рельс. Больно, горько так, солоно слизывать кровь с коленок...
Как же он не спрыгнул? Может, не видел? Но стоял же, все кричали, руки протягивали... Может, ему помешали? И он спрыгнул позже, на полном ходу, в темноту, скатился по откосу, я не заметила, теперь он ищет там на станции, а я уже отмахала километра три-четыре...
Потом мы встретимся, он возьмет меня, то есть, ее за руки:
— Лучше поздно, чем никогда...
— Лучше никогда, чем поздно! — как уже отвечала ему в одной записке... Нет, пожалуй, теперь не стоит, пусть поздно.
Конечно, лучше было бы идти сейчас вместе...
Вон уже огни следующей станции.
И надо же, — поезд стоит. Он опаздывает. Она поднялась в вагон. Все спят. Все на месте. Вот и всего-то...
— А что дальше было? — Дальше ничего. — Ты плакала тогда? — Нет. — Почему? — Потому что себя было жалко.
— А что сейчас ревешь?
— Как тебе сказать?.. За него стыдно. За то, что можно предавать. Ты зря придумала, будто он не видел, или ему помешали. Когда я царапалась в вагон, мы встретились взглядами... Я тогда ничего не помнила, только Нинку, я молила о помощи... Он отвернулся. Да что там, — он ведь мог и за водой сбегать... До этого мы стояли у окна, и он читал мне Луговского: „На третьей полке, поджав колени, ехать, ехать, синею весною...“
Все было вранье, и ехали мы в мягком вагоне...
......................
Мне приснился сон:
... мы с Ленкой купаемся, она тонет, я кидаюсь спасать, но тону тоже, выбраться смогу, если ее отпущу, брошу...
Сон повторялся, мучил, преследовал наяву.
Как же быть?
Гибнуть вовсе не хотелось. Даже не то, — погибнуть я будто не боялась, говорить, так совсем не боялась, но вот там, в беде, вдруг не выдержу, отпущу, брошу?..
Я стала бояться смотреть людям в глаза, — мои — были глазами предателя.
Но тут мне возьми и представься случай для проверки. Только купались мы на этот раз с Женькой. Я учила ее плавать. Она шагнула в яму и скрылась. Я шагнула за ней. Кто кого из нас поймал? — она вскочила мне на шею верхом и зажала коленками. Может, я бы и „отпустила" ее, да не смогла. И вынырнуть не могу. Я мигом вспомнила не что-нибудь, а книжку она мне пересказала, про бабку, которая не умела плавать, а ей зачем-то нужно было попадать на другую сторону реки, партизанам что ли помогала, так она реку переходила по дну, — подпрыгнет, воздуха наберет и бежит под водой. Я и побежала. Подпрыгну, Женька воздуха хлебнет, а мне не удается, но я бегу по дну, подпрыгну...
— Танька-то где? — кричат с берега.
— Все в порядке, здесь, — Женька успевает ответить, но это уж потом нам рассказали, конечно, — им „кукольный театр на воде“, а я, по-моему, бегу... Женька же меня и довытащила. Хорошо, что берег близко.
Сон
мой пропал, как иллюзия загаданного большеглазого страха. Все стало на место: борись, бейся, верь до последнего.Хорошо, конечно, исходить из хороших исходов. Ну а почему бы из них не исходить?
И Женька-умница, задавила меня коленями.
В роду у нас спасать утопающих?
Теперь я думаю, что слишком выгралась в ленкину ситуацию с поездом. Конечно, Ленкой я была, следуя за ее переживаниями. Но ведь надо себе сознаться, я была и тем другим одновременно. Я тоже боялась спрыгнуть с поезда; не хотела хлопот со стоп-краном, впрочем, об этом я не думала, пожалуй; вообще не поспешила на помощь; и взвешивала, — будет ли предательством?., соскользнула, взгляд отвела...
Вот я и говорю, что мы чувствуем потребность раствориться, стремимся вкусить сладости повторения, совпадения, соощущения, а смысла можем не коснуться вовсе. Не ищем. Растворение ли это? Скорее эластичность юного существа, всего лишь „творческий инстинкт молодости".
Тогда я еще только начинаю выпутываться из цветистых иллюзий... а старшая сестра уже обгоняет меня, вступая в зрелое восприятие. Когда идея растворения утрачивает романтический сахарок...
вещи и явления останавливают нашу прыть словом „субстанция", ведь стихии не только заманивают, но могут вдруг приоткрыть бездну, заглянуть в которую каждый ли готов?
Каждый ли способен оказаться в срединной точке сути, где из одного корня растут преданность и предательство?
Или свести себя на нет в самом истоке превращения: когда сильное становится слабым, в твердом берет начало мягкое, тяжелое теряет свой вес, в темном вспыхивает импульс света, а рождение и смерть неуловимо сменяют друг друга?..
(Продолжение следует)
Василий Аксенов
НА ПОКОСЕ
В воздухе густой настой взрослых цветов и скошенной вчера и только что травы. В небе ни облака. И коршун над землей парит. И очень жарко. Под взмокшими платьями и кофтами соленые бабьи тела. Те, что постаре и похворе, косят в березовых, тенистых закоулках дуброву. Помоложе и поздоровее — на самом солнцепеке — тяжелую для рук, зачерствевшую без дождей полину. Нет легкой косьбы, это когда глазами смотришь на других — косил бы да косил. Далеко раскинулся покос: до согры зыбкой, размытой маревом на горизонте. Многих косцов не видно. Только то там, то здесь слышится простенькая древняя песнь оселка.
Бурмакину Коське годков шестнадцать. Коська ни править, ни точить косу не умеет. Или не хочет. Подступает то к одной бабе и говорит ей: срежь или отбей, мол, то к другой — и просит: дескать, налопать. Бабы Коське лопатят с удовольствием: один мужик на всем покосе, да и — пока правишь, будто отдохнешь, и передышка вроде бы оправдана. Зычно зовет от табора старая Матрёна: ба-а-абы! на переку-у-ур! Прячут бабы литовки под валки: сталь, дескать, от зноя портится. Собирают ладонями пот с загоревших треугольников груди. И с шеи. Стряхивают пот с пальцев. Быстро обсыхают ногти. Коська первым бросает косу, первым подбегает к костру. На девчонку походит Коська, только белые усики с золотистою игрой на солнце отличают его от девчонки. Забросан травою для дыма от комаров огонь. Отрывается дым от кострища и прячется в кроне пожившей, развесистой березы. Замирает. Будет дремать там, пока сонного его не съест день. Падают с листьев на земь шлёпко гусеницы угоревшие. Ложится Коська в траву, вынимает из матерчатой сумы кружку, чаю ожидает.