Золотая голова
Шрифт:
У-у-у-у-у…
…вот так. А-а-а-аф-ф-ф-ф! Бля-а-а-а-а…
…водка бывает или хорошей, или…
Ну как? Отпустило? Полегчало слегка?
Ни хера.
Вся моя чернота — со мной. И никуда, никуда из меня не уйдет, я знаю это точно. Она уйдет только вместе со мной.
Где ломтик хоть чего-нибудь, а?! Ананаса… мясца… виноградинку хоть, кинуть в рот… икры ложечку…
Иначе я… умру… с этой водки хуевой…
Я… умру… и меня… не спасут…
А-а-а-а! А-а-а-а-а…
Плачь, плачь, Аглая. Плачь, дура,
Ты-то знаешь, о чем плачешь. Отчего плачешь!
Оттого, что ты никогда, никогда уже, слышишь, блядь, никогда, ни при какой погоде, нигде, ни в России, ни в какой другой стране, никогда, слышишь, никогда никого не полюбишь.
Да ты и себя — не любила-а-а-а!
Как это?! Как — не любила?!
Да я себя только и любила! Себя только и обихаживала! Себя только…
Врешь. Врешь ты все сама себе.
Ты не себя любила. А свое тело ублажала. Свою рожу кремами натирала. Свои подмышки брила! Свои груди, свои бедра в бархаты-кожи затягивала! Свои ноги — в колготки всовывала! В сапожки из кожи неродившихся телят! Тампоны — в свою пизду — втыкала!
Ты только свое тело…
А свою душу…
Ты… душу свою…
А может, и нет у тебя ее, души-то, Аглая?
А как же ты, без души-то, будешь умирать?!
Вот купи пистолет — и обойму к нему, главное, купи — тогда и посмотрим.
Есть у тебя душа или нет.
А сейчас прекрати реветь. И кричать. Лучше выпей. Выпей еще, еще, ну вот так, ну. Без закуски херово?! Без закуски лучше всего.
САН-ФРАНЦИСКО
Старая фотография
Открытка, посланная из Сан-Франциско, Соединенные Штаты Америки, в Москву, СССР.
На открытке — белокурая и белозубая девушка в полосатом, сильно открытом платье, улыбается, выгнула руку, кокетливо отставила ногу. Надпись по-английски:
HAPPY BIRTHDAY!
На другой стороне открытки — текст письма:
«Здравствуй, моя милая Марэся!
Поздравляю тебя с днем твоего рождения!
Хочу, чтобы открыточка успела вовремя!
Сан-Франциско — прекрасный город, а теперь я хочу увидеть Рио-де-Жанейро, но это в Бразилии! Мы слушаем радио и в курсе, как идут бои. Наши сражаются под Севастополем. Мы душой с черноморскими моряками. Когда придем во Владивосток, я тебе напишу! Целую тебя, моя девочка-ромашка».
Штемпель: SAN FRANCISCO, USA, MAY 15 1942
Эшелон шел и летел, и поднимался над рельсами. За окнами, как умалишенные, неслись, падали в прошлое горы, увалы, степи, распадки, — рыжая и бурая тайга, голые ветви лиственниц, на косогорах — пламя жарков, по всей Сибири обжигающих влажную землю по весне. Эшелон шел по вечной мерзлоте, и земля плакала слезами вдов. Первый год войны. Сколько похоронок? Тысячи? Миллионы?
Николай глядел в окно тамбура. Курил.
После битвы за Москву у него прожелтели до косточек пальцы, а нутро жадно просило спирта — ну хоть рюмашечку, граммулечку. Перед атакой им наливали спирт — кому во что: в каски, в солдатские кружки, в медицинские мензурки, в пустые консервные банки. Кто-то столовую ложку тянул. Кто — бутыль из рук у начхоза выхватывал, губами
припадал, а нахала били по локтям, по лопаткам: «Отдай! На нашу долю!»На их долю много пришлось чистого адского спирта, когда рукопашный — как сквозь пьяную дымку.
И — посмертных, поминальных кружек.
Без спирта он бы не вынес крошева, ада. Стены огня. Земля разлетается в стороны. Крики. Всюду крики. Он зажимает уши, бежит. Прямо перед ним — комиссар. С винтовкой наперевес. Штык — Кольке в грудь направлен.
«Куда?! Стоять! Убью дезертира!»
И Колька поворачивается. И — обреченно бежит в гущу ревущего пламени, мокрой бесстыдной земли, летящей стрелами грязи, комками боли.
А за ним — топот ног, и опять эти дикие, звериные крики, и налегают сзади наши, и фрицы тоже наподдают, штыки торчат оттуда и отсюда, с двух сторон — гуща, лесная чаща штыков, и — вот он, рукопашный бой. Про него Колька в книжках читал. В Марьевке; на сеновале; с фонариком.
Грудь в грудь. Штык вонзается в живого теплого человека. В живое мясо! Они все — мясо! Кровь и мозги, и расплющенная красная плоть! Почему наше знамя цвета крови? Потому что все на свете — кровь! Лишь она одна.
Качается вагон. Летит поезд — разогнался состав, старается машинист, кочегар подваливает уголь в топку. Уголь в паровозной топке; уголь — в корабельной. Уголь, его же в Донбассе шахтеры рвут когтями из-под земли. Земля не отдает человеку свои драгоценности: он сам берет. Плата — жизнь. Взрывы газа. Пары метана ударяют в голову, в грудь. Смертельная горилка. Как ты там, отец Иван Иваныч? Как ты, Матвей Филиппыч, петух рябой? Живы ли? Спускаетесь ли с фонарями в забой?
За что человек человеку платит кровью?
За мир — платит войной?
Дорогая, последняя плата.
Летит эшелон. Летит мимо, прочь Сибирь. Гудит под колесами Транссибирская магистраль. Они оттолкнули врага от Москвы, и их возвращают на тихоокеанские миноносцы. Крюкова ждут на «Точном»? Да. Его одного.
Все, весь его третий курс, все друзья-курсанты — там, под Москвой, в снежных декабрьских, январских полях остались. Кого смогли похоронить, в братских страшных могилах. Кого — так оставили дотлевать, гнить: под солнцем и ветрами. Пища для хищных птиц — мертвое человечье мясо. Мясо.
«Мы — не мясо! Мы большее, лучшее! Мы — дух!»
Где он, этот дух, у тебя, покажи-ка на себе, Колька.
Еще одну «беломорину» в зубы всунул. В тамбуре уже хоть топор вешай, так надымил. Железная дверь загрохотала, рядом с Крюковым встал коренастый парень, добыл из кармана гимнастерки кисет с махрой. Дым пах остро, перцем, головешками, кизяком. Так смолили оба, в зарешеченное окно глядели.
— Как думаешь, — первым подал голос Николай, — далеко еще до Хабаровска?
— Завтра утром, сказали, Хабаровск.
Парень глубоко затянулся. «Козью ногу» держал двумя пальцами, большим и указательным, на отлете, будто брезговал. Артист.
— Утром-то утром. Скорей бы Владик.
— Да. Скорей бы. Да паровоз шибчей бежать не заставишь.
Докурили. Друг на друга поглядели.
— Из-под Москвы?
— По мне видать?
— И я из-под Москвы. У тебя как?
Крюков провел ладонью по голой голове. Бескозырка в вещмешке упрятана.
— Из трехсот нас — один я.
— Ясно. У нас четыреста было. Пятеро — осталось. А ты как спасся? Гляжу, и не особо изранен.