5/4 накануне тишины
Шрифт:
Прошлое — светит — всем — как — бывшее — Солнце — оно — светит — с — каждым — годом — немного — слабее — но — всё — же — прошлое — светит — каждому — своё — прошлое.
…Женщины под конвоем месят босыми ногами глину в яме, вырытой строго по кругу. Жидкую глину с навозом и колкой соломой…
Сохнут под небом тяжёлые сырые брикеты, разложенные по жаркой полынной степи —
для новых домов на улице Вольной.
…Месится заключёнными женщинами в белых косынках липкая глина с вонючим навозом —
ведь ещё
Две новые улицы для лагерной обслуги вырастут здесь к зиме!
Вольная. И Свободная.
…Раскачиваются, клонятся вперёд, изнемогают женщины с расцарапанными, красными, опухшими коленями —
они плетутся по кругу, друг за другом,
в крутом чавкающем вязком месиве по икры,
под пламенеющим кругом Солнца.
…Измождённые женщины с заткнутыми за пояса подолами ведут свой унылый тяжёлый хоровод от рассвета до заката. И хоровод разных небесных солнц
— ибо — каждое — они — провожают — как — последнее — в — жизни — и — встречают — каждое — будто — вновь — народившееся — новое — Солнце —
плывёт, качается в их глазах, изъеденных слёзной солью… Жарко.
Кто-то из них не погибнет и уедет, не скоро. А обслуга не уедет отсюда никогда. С улицы Вольной, с улицы Свободной —
обслуга, заключённая в дома из навоза и глины.
И старший Цахилганов сердцем с теми, кто здесь — пожизненно. Потому что они, надзиратели высшего государственного порядка, служат общему делу в диком этом краю постоянно,
а не отбывают срок, как некоторые —
те, кого вовлекла, закрутила, завертела в страшные хороводы братоубийственная нескончаемая гражданская война, не стихающая никогда — до самой войны с чуземцем…
Да, полковник Цахилганов пожизненно — с блюстителями исправляющего и карающего закона! Даже с временно оказавшимися не у дел,
удел их общий таков, и он не собирается менять его на иной, потому что менять — всё равно, что предать всех,
кто живёт внутри этой высохшей глины и смотрит сейчас, тоскуя от безделья, из окон с белыми наличниками — на улицу Вольную, на улицу Свободную,
смотрит, заключенный сам же в глину
навечно…
Но вдруг отцу становится скучно.
— Вон в том Доме культуры заключённая Русланова пела, — подавив зевок, указывает он на здание с жёлтыми колоннами. — Закрой, сквозит. Хорошо — пела — красная — богачка. Про старые валенки.
«По морозу босиком». М-да…
— Хочешь сказать, поделом ей?
— Приказы не обсуждаются. Обогащение есть обогащение: отрыв от идеи равенства трудящихся… Талант есть талант. И он тоже — отрыв от равенства… К тому же, была она женщина, мягко говоря… своенравная! Всё-то выпячивала свою исключительнось! Не от большого ума, конечно… А любая исключительность нами ох, как не приветствуется! Мы должны были построить общество равных — равных — возможностей! Для всех!.. Вот она — высота нашей красной идеи.
…И вот она — ровная степь,
— саман — глина, глина — саман.
Отец притормаживает, бормочет что-то
про своё — давнее:
— ….Командирша, говорить со мной на равных посмела. Осуждённая Русланова… Воображала, что кто-то удостоит её своим ответом. Нет, выскочка! Раздолинка — не столица,
а перевалочный, можно сказать, пункт,
— здесь — справа — за — холмами — могильное — безбрежное — поле — без — крестов — лагерный — необозримый — частокол — конечная — остановка — для — исключительных…
Морщится отец от досады:
— Но… выскользнула! Артистка! Кутафья. Не успев понять главного, что и она — только кожаный мешок с костями, мясом и дерьмом. Как всякий другой.
— Поющий всё же мешок, — заметил младший Цахилганов, будто ненароком, посматривая по сторонам.
— Все мешки — поющие, хоть и по-разному… — бормочет полковник. — Ты пой, пока разрешают. Да не забывайся.
— А будь твоя воля?
Константин Константиныч заглушил мотор:
— При чём тут моя воля? Я исполнитель закона.
— А как же «люди — нелюди»?
— Не я ей срок припаял, — выбирается отец из машины. — Зависть движет миром и его усредняет…
— Значит, правильно бабушка наша говорила? Рыба — рыбой питается. А человек человеком?
— …Питается. Пока не поперхнётся.
По ровной, как стрела, тополиной аллее бредёт одинокий пожилой человек в телогрейке. И вдруг ускоряет шаг, и уже бежит вприпрыжку.
— Здорово, Дула Патрикеич. Здорово, старина.
— Здравия желаю, товарищ полковник! — бросается к нему Дула, едва не плача от радости. — Ох, не ждали. Не чаяли даже… Здравия желаю! Кормилец. Кормилец наш. Константин Константиныч… Ба, да никак и сынок с вами? Наследник? Вырос! Ууууу, вырос…
Радуется старик, но не спокоен он
и оттого крутится, вертится, оглядывается.
— Листьев-то нападало, листьев… — озирается Патрикеич. — Виноват, товарищ полковник! Совсем порядку в Раздолинке нынче не стало.
— Что? Трудно без контингента?
— Да какой контингент после Хруща? Хотя, сноху-то его я помню, как же… Ничего, переждём пустое время. Вот народ разбалуется до последнего края, так опять его в чувство придётся приводить. По-хорошему, сам, он в него не вернётся, в чувство,
— а — тут — и — мы — наготове.
— Сам — нет, конечно, — кивает Константин Константиныч. — Только под конвоем. Под хорошим!
Человек без принуждения — дрянь человек:
развращается быстро, понимаешь…
Дула стесняется умильной влаги, выступившей на глазах, тараторит взволнованно:
— Понадобимся опять, и Раздолинка вся встрепенётся. Похорошеет сразу небось. Кончится наш сон… И детям тогда работы тут хватит, и внуками! Как же по-другому? — прилежно отгребает старик листья ногой. — По-другому невозможно. Вот и не разъезжаемся…. Живём, как в обмороке. Затянулся, конечно, обморок наш… Вот эту дорожку у меня Блюхерша мела. Хорошо мела. Старалась. Молодец. А сейчас…