Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Как вы думаете, зло есть? — угрюмо спросил Глухов. — Или в мире есть только добро, а зло — это его, добра, недостаточность?

— Зло — это прежде всего нездоровье, — парировал Володянский.

Юность Глухова была озарена проповедями отца Александра Меня. Похожий скорее на иерусалимского первосвященника, чем на сельского батюшку, Мень был светом в окошке для множества людей, хоть сколько-нибудь связывавших свою внутреннюю жизнь с интеллектом. Некоторые пассажи из лекций отца Александра Глухов запомнил навсегда: «В силу какой-никакой достоверности необходимо понимать, что многие герои Достоевского решительно некрасивые люди, совсем непригодные для киноэкрана. Почти все они просто обязаны обладать недостаточным выражением лица, обеспокоенного изъяном. И все эти Грушеньки и Настасьи — максимум "цыганские красавицы", не обладающие одновременно необходимой возвышенностью, оторванностью от земных форм — и влечением. Вместо влечения у Достоевского одна нервотрепка. Ничего подобного не происходит у Толстого — граф пишет смело: этот хорош собой, тот хлыщеватый, и если княжна Марья некрасива, то она такова, что просто видишь ее как родную. У Ф.М.Д. же изобразительность хоть и имеет место, как полагалось эпохой, она настолько не работает, что ее лучше бы не было. Вот почему читатель проецирует на облик представленных

героев изъяны их внутреннего мира, о которых мне до сих пор непонятно, зачем надо было говорить (откуда автор их брал — другой, более интересный вопрос). Мне вообще не только не близка патологичность созданных Достоевским проблем, мне кажется он, этот клубок нездоровья, совершенно вредным, причем в масштабах эпохи. Какая все-таки дичь — убить топором несчастных женщин ради выдуманной нравственной выгоды. Зачем такое вообще читать? Маркиз де Сад и то прекрасней, потому что прямодушен. Таким образом, закрадывается догадка, что проблема русской классической литературы — трудность антропологическая. В ней встретились не на жизнь, а на смерть — три вида сапиенс: герои Толстого, уроды Достоевского и усталые люди Чехова. Кто победил — мы знаем. Более того, мы знаем, кто побеждает и сейчас».

Эта мысль про уродов и людей озаглавливала для Глухова эпоху 1990-х годов. В сущности, именно благодаря этому своему пониманию, отталкиваясь от него, он впервые покинул Россию.

Глухов изначально был хромой лошадью — а таких пристреливают, особенно на переправах. Его хандра была такова, что отнимала у него душу и оставляла наедине с телом. Впервые она настигла его в сорок, но он подозревал, что нечто подобное с ним случалось и раньше, просто тогда еще оставались силы не заметить приступ и, следовательно, не отнести его к клинической категории. Глухов помнил, как после особенных нравственных и эмоциональных перегрузок он думал не без спортивного самодовольства: как это только я еще не спятил, вот ведь чудо! И наконец он сошел с ума — так, что еле тогда выбрался. Теперь он был нежнее папиросного листика, в который заворачивал табак, и судьба, писавшая на нем мелким почерком свои детали, могла при любом неосторожном нажиме изорвать его в клочья.

В юные годы Глухов размышлял о Творце и в таком ключе: как столь общее существо с такими глобальными задачами способно быть личностным Богом, способно подобрать песчинку «я», заброшенного в пучину времени? Наверное, так происходит рождение Христа, когда Творец решает обратиться не к народу, а к личности. Ветхозаветный Бог, получается, это как бы классическая механика, а новозаветный — квантовая; особенно это так, если учесть смену масштабов направленности богоявления, со многими вытекающими из этой аналогии следствиями. С возрастом Бог становился для Глухова все более умозрительным, все более математическим, изгнанным опытом из этики и нашедшим прибежище в красоте. Это было ошибкой и искушением, но и приобретением. Однако, очевидно, математика существовала до создания Вселенной, но кто-то же ее, математику, создал? А в результате творения материи математика каким-то образом преобразуется в стихии. Так каким невероятным способом абстрактные невесомые тела Платона становятся материальными категориями? Как тетраэдр становится огнем, куб — землей, додекаэдр — вакуумом? Значит, математика — свет. Это более или менее понятно. В отличие от Того, кто воспринимал ее, кто ее мыслил.

И еще так он говорил в одну из встреч Володянскому: «Взгляд на эволюцию стоит пересмотреть сначала хотя бы в плане масштаба: не от молекул к белкам и потом от клетки к человеку — а от Большого взрыва к сознанию. То, что человек есть "пыль остывших звезд", — это не только метафора. Вероятно, сознание наследует чему-то чрезвычайно важному в точке создания Вселенной. Проблема не только в том, что мы часто слишком верим в наши теории, но и в том, что иногда слишком легкомысленно к ним относимся».

Володянский вынырнул из размышлений и произнес:

— Блаженный Августин утверждал, что зло есть недостаточность добра. И я с ним скорее согласен, чем нет.

Глухов поморщился.

— Есть зло, зло есть. И это не манихейство, а объективность. О зле перестали говорить с середины шестидесятых годов. Либералы после революции объявили, что все есть «добро зело», к чему ни поворотись. Естественно, для них было разумно также перестать различать части тела, утратившего благодаря этому половые органы окончательно. В силу и этого тоже зло стало выступать под маской добра. И теперь все мы находимся в ожидании Антихриста — первого из первых человека, согласно определению Ницше, который сначала убедит человечество в том, что зло вполне можно перетерпеть, а потом устроит такое, что никакой ХАМАС не сравнится с тем апокалипсисом, что мы увидим.

— Разве? А евреи здесь при чем? — Володянский неловко постарался усесться удобнее, чем вызвал сотрясение стола и кресла.

— Евреи — единственный вид сапиенса, который воспротивится воле первого человека, хотя он и будет перед ними заискивать, претендуя на звание еврейского мессии.

— Почему вы не хотите поговорить о вашем сыне? — вдруг спросил Офер.

Глухов сначала посмотрел на свои ладони. Как он вообще попал к Володянскому, как удержался в его обществе? В первые недели доктор действительно стремился выговориться. Офер сначала толковал ему о русской литературе, потом Глухов выложил ему душу, все, кроме того, что думал сейчас — и всегда — об Артемке.

— Во-первых, разве мы не говорили о нем? Во-вторых, какой в этом смысл?

— Слова приводят к облегчению. Даже если сначала кажутся невозможными.

Глухов сложил руки на груди и снова вспомнил юность, когда не набожный, но понимающий величие икон, он узнал, что его учитель, профессор теоретической физики Александр Белавин был крестным сыном отца Александра Меня, и тогда сам решился креститься. Он хотел это сделать с полной осознанностью, но вышло все вполне буднично и не с той серьезностью, на которую он рассчитывал. Глухов записался на крещение в церкви на Речном вокзале, у которого тогда снимал квартиру. Среди небольшой группы взрослых людей с несколькими младенцами он стоял в майке, ему было неловко, но вот священник прочитал что-то, помахал пучком иссопа, обмакнутого в чашу с водой, помазал ему голову кисточкой с прохладным пахучим маслом, его окунули головой в купель, и после он обсыхал и зяб, наблюдая, как то же самое проделывают с плачущими младенцами в белых рубашонках. После чего вышел и направился к метро, соображая, что мир теперь изменился, но как и насколько — здесь он не понимал ничего. Стояла весна, листья клена полностью распустились и разрослись с ладонь, но еще были нежны. Он сошел с тротуара и посмотрел на солнце сквозь листву. Каждая прожилка

каждого листа ему представилась космической рекой, по которой сплавлялась его душа сейчас… Потом он не раз думал о том, что не против был бы креститься заново, чтобы глубже осознать извлекаемые этим священнодействием перемены.

— Я уже слышал от вас, — сказал Офер, — что Израилю не хватает христианства.

Глухов поднял на него глаза с таким выражением, будто не был согласен с тем, что услышал.

— Это, может быть, единственное, чего не хватает и миру в целом, — произнес Иван. — При том что разница между иудаизмом и христианством состоит, примерно как и в известном вечном споре, в том, брать детей на руки или не брать, когда их укладывают спать. Христос и Матерь Божья всегда берут души на руки. А так — я не различаю иудаизм и христианство по большому счету. Спаситель и мать Его были евреями, Отец — еврейским Богом. Так что никакого противостояния я не нахожу. Но это ерунда. Если думать, что именно ХАМАС делает сейчас с моим сыном и другими заложниками.

— Мне кажется, вот об этом и надо говорить. Их насилуют, насилием над ними торгуют. Зло потому и не существует, что мы можем об этом говорить. На вашем месте я бы решил для себя, что все заложники мертвы.

— И мой сын.

— Да, и ваш сын. Это самое разумное, что можно предпринять.

Глухов помолчал.

— Я не согласен. Зло есть зло. И дерзости ему противостоять всегда не хватало, а теперь особенно. Вот почему именно сейчас необходимо выйти в последний с ним бой — с оружием в руках, как рыцарь против дракона. Когда-то в Афганистане американские военные вернули на родину техасца — ярого протестанта в хламиде; он с какой-то железякой, которую называл мечом, бродил по пустыне и горам в поисках бен Ладена. Вот теперь какое-то такое дерзновение требуется от каждого — и от народа.

— Что для вас значит «апокалипсис»?

— Эсхатологическое понятие, и, наверное, лучше всего описывается музыкальным термином «кода». Эсхатология понимает историю и время как нечто целое — как некое произведение с определенной композицией. Скрябин оставил по себе незавершенное произведение «Мистерия» — некое творение, с помощью исполнения которого где-то в Индии, в сакральном ашраме, — подобно заклятию — композитор надеялся вызвать реальное завершение истории со всеми вытекающими отсюда ужасами. Я не знаю, насколько такое желание психически легитимно, но сам факт очень интересен. События нашего времени — чрезвычайного масштаба. В сущности, случившееся на границе с Газой является холокостом. Последние десять лет происходят вещи, тесно связанные с пониманием мира. Это не значит, что такое чувство не посещало цивилизацию в двадцатом веке. Давно написан «Закат Европы». Но это не отменяет общего острого ощущения тупика, испытанного на собственной шкуре. Мы смотрим изнутри катастрофического замедления времени, самой истории. Некогда нашумел прогноз Курцвейла — это была программа технологического развития цивилизации. Сейчас этот прогноз почти сошел с рельсов. Хотя сейчас мы повсеместно имеем дело с искусственным интеллектом. Мы удачно боремся с тяжелыми болезнями. Но в то же время орды варваров трагически успешно навязывают миру племенной образ жизни, сопровождая это актами чудовищной жестокости. О том, что нынешние события носят библейский характер, говорит история человечества, вновь сосредоточившаяся на евреях. Когда-то я подумал: если сложить передовицы израильских газет (или даже только заголовки) от их появления до наших дней, то они составят новую Книгу Царей или Судей… Вообще, израильтян можно поделить на две большие партии: тех, кто видит эту библейскую карму, и тех, кто ее не видит. Сейчас на карту поставлен смысл существования Израиля. Он, этот смысл, словно бы снова стал краеугольным камнем цивилизации. С чего началось — из того и образуется историческая кода. Об эсхатологии нам тут говорит цикл возвращения: два тысячелетия мир о евреях читал только на страницах Библии, а теперь история еврейского мира не покидает сводки новостей. Причем не слишком воодушевляющих. Время в нынешнюю эпоху замедлилось. Авель на шаг дальше ушел от Каина, цивилизация двинулась вперед после того, как стало понятно, что Каин поступил плохо. Но в то же время мы — потомки Каина. Цивилизация выбирает Иакова, но не Эсава, поскольку Эсав хамоват. Однако Иаков выкупил первородство своим умом, и цивилизация выбирает ум, а не силу. В этом смысле развитие цивилизации всегда сталкивалось с архаичным, грубым способом поведения.

Ирина бросила Глухова в неподходящее для Артемки время. Вопрос, с кем собирается жить ребенок, они решили отложить на более близкое к суду время. От своей доли квартиры Глухов отказался в пользу сына, обязался платить алименты — здесь у него не было вопросов, — и вот настал момент, когда они созвонились по скайпу и Иван услышал: «Папа, я тебя люблю, но жить буду с мамой». Прошло три года. Это был важный и сложный период пубертата, и Артем провел его бестолково: забросил учебу, полтора года просидел в комнате взаперти, полностью погрязнув в играх; питался исключительно фастфудом, особенно любя куриные премудрости из KFС на Белорусском вокзале, но главное — оказался заброшенным матерью, у которой не находилось сил что-либо изменить в своих отношениях с миром, каковых, на самом деле, не было вовсе: диагноз ее назывался дистимией и заключался в неспособности получать от жизни хоть какое-то удовольствие — идеальное химическое состояние для постоянного поиска смысла существования. Ирина и подспудно, и наяву отождествляла Артемку с Глуховым: настолько они друг на друга походили во всем, от манер до комплекции, и даже тем, что большие пальцы на руках у них были разной длины — вот только тот, что короче, у Глухова был на правой, а у Артемки — на левой. Это ее раздражало, Глухова, напротив, восхищало. В результате Ирина поместила сына на две недели в психиатрический диспансер на Каширском шоссе, где ему поставили диагноз: расстройство аутистического спектра. С этой справкой она собиралась отправиться в школу для определения особенного статуса для Артемки, а также использовать ее в военкомате. Иными словами, Ирина, в отличие от Ивана, была не против того, чтобы их сын стал обладателем «белого билета»: так ей было не только проще, но и выгодно признать, что отпрыск Глухова — ни на что не годный ребенок. Узнав, что она упекла сына в психдиспансер, Глухов тут же вылетел в Москву. Из Домодедова прямиком отправился на Каширку и в долгих-долгих выкрашенных темно-синей масляной краской коридорах, с унылой тревожностью попахивающих хлоркой, отыскал похожую на каземат палату, в которой Артемка, сидя на продавленной койке, провалился от страха в смартфон. Несколько дней он отказывался от больничной пищи. Завотделением (ухоженная, с пышной прической рослая женщина с жемчужным колье на морщинистой шее) пригрозила принудительным кормлением — в присутствии Глухова. Иван спорить не стал, взял сына на прогулку и прямо в больничной пижаме запихнул его в такси.

Поделиться с друзьями: