Андрей Кончаловский. Никто не знает...
Шрифт:
резко. В 1896 году, по настоянию отца, он поступил на естественный факультет Московского
университета. И тут уже упросил родителя отправить его в Париж учиться живописи.
Вернувшись в Россию, Петр Петрович поступает в Академию художеств.
Рассказывая об этом периоде жизни художника, П.И. Нерадовский пишет: «Кончаловский
рос баловнем. В Академии он держал себя независимо, иногда даже вызывающе. Он был всегда
окружен подпавшими под его влияние учениками. Он интересно, а иногда артистически
рассказывал
была потребность привлекать к себе внимание…»
Эти строки рифмуются с тем, как описывает Андрей свою учебу во ВГИКе, куда он
поступил «без всякого страха, экзамены сдавал с удовольствием», поскольку ему «это было
легко». Легко было и учиться. «Ромму очень не нравилось, что мне так легко учиться… Мне он
всегда ставил тройки, хотя я знал, что мои работы не хуже других, а по большей части и
лучше… Думаю, Ромм меня сознательно придавливал тройками. Он чувствовал мою
легкомысленность, бесшабашность, ему это претило…» Да и артистизм деда, «потребность
привлекать к себе внимание» были присущи молодому его внуку.
В 1907 году Петр Петрович познакомится с живописцем Ильей Ивановичем Машковым. В
конечном счете их общая неудовлетворенность тогдашней жизнью в искусстве выльется в
творческое объединение «Бубновый валет», первая выставка которого состоялась в 1910 году.
Когда обращаешься к недолгой паре-тройке десятилетий Серебряного века, поражаешься
той парящей свободе, с которой объединялись (и разъединялись!) творческие души самого
разного состава. Поражаешься их ртутной подвижности — сегодня там, а завтра здесь; сегодня
— живописание в Париже, завтра — перрон вокзала в Питере, послезавтра — казачий дом в
Красноярске. Легкость, с какой они снимаются с места, меняют очаги и стены, этот захлеб
жизнью иногда кажутся лихорадочно-бредовым предчувствием каких-то последних дней.
Действительно, жили ощущением: весь мир — наш дом. И это накануне
социально-исторической катастрофы!.. Энергия «серебряной» свободы, распирающей тело и
душу жизнеспособности сохранялась и тогда, когда катастрофа приобретала вполне очевидные,
даже бытовые формы. Мало того, уже внутри разлома, последовавшего за событиями
Октябрьского переворота, они упивались токами вдруг наступившего недолгого освобождения
Виктор Петрович Филимонов: ««Андрей Кончаловский. Никто не знает. .»»
16
от имперских оков уходящей России.
«Революция дала мне в жизни самое для меня дорогое — это она сделала меня
художником», — обозначил общее настроение большого отряда творческой интеллигенции тех
лет Сергей Эйзенштейн. И объяснил почему: «…только революционный вихрь дал мне
основное — свободу самоопределения», «свободу выбора своей судьбы».
Один из многочисленных
вопросов, которые хотел задать деду внук, таков: почему тот ужев советское время вернулся в Россию, хотя много раз мог остаться в Европе?
Может быть, вопрос этот так беспокоил внука и потому, что сам-то он с молодых лет —
особенно после того, как впервые побывал за границей, — мечтал о Европе. Более всего — о
Франции, которая в свое время покорила и семейство деда. Ему мерещился «призрак свободы»
частного существования, которой он не находил на родине. В конце концов, мечты нашли
реальное воплощение. Другое дело, что мера свободы в сознании зрелого художника Андрея
Кончаловского, объездившего мир, сопрягалась уже с мерой личной ответственности. В
интервью нулевых годов он, цитируя кого-то из чтимых им мыслителей, заявлял: «Никто не
заслуживает абсолютной свободы… Свобода, прежде всего, — это способность к
самоограничению».
А на вопрос внука ответила в своих записках его бабка Ольга Васильевна.
«В 1918 году… мы жили все время в Москве на Большой Садовой, где была мастерская и
квартира, революция была для нас избавлением от чего-то рабского: первые два года были очень
трудные по лишениям, но мы были молоды и счастливы. Не было отопления, и пришлось из
всей квартиры занять одну комнату, где стояла чугунная печка… Рояль стоял в середине, и
приходили все друзья к очажку. Приходили Игумнов, Боровский, Николай Орлов, все играли, и
было прекрасное общение. Петр Петрович работал… Многие в это время уехали: Бенуа, Сомов,
Добужинский, Сорин, Судейкин и др. Мы не могли понять, как можно уезжать, когда стало
легко и свободно дышать. Мы очень любили Запад, но и в голову не приходило бросить Родину,
когда только открылась свободная жизнь, без всякой зависимости от богатых коллекционеров».
Иными словами, открылось то, что Эйзенштейн назвал «свободой выбора собственной судьбы».
Эта зачарованность идеальными обещаниями революции овладела многими из творческой
элиты той поры.
Не только Эйзенштейном или Петром Кончаловским — Александром Блоком, например,
или Андреем Платоновым. Они оказались в ловушке собственных иллюзий. Но уже в начале
1930-х годов Петр Петрович купил, как рассказывает внук, «дом на 120-м километре Москвы».
«Дом без электричества, без радио, где можно было забыть о советской власти…»Дед не мог не
знать, продолжает Андрей, что «политические репрессированные имеют право жить не ближе
110 километров к Москве». А значит, понимал, что и сам может попасть в их число.
Вплоть до начала 1930-х годов семейство Кончаловских проживало в формате свободных
передвижений — не только по стране, но и по миру.
«Мой дед, — начинает свой рассказ о Петре Петровиче его потомок, — был человек