Аннелиз
Шрифт:
— А их дурачок-сын тоже будет? — спрашивает Анна.
— Анна! — не выдерживает мать. — Возможно, Петер соображает не так быстро, как вы с сестрой, но его отец — важный деловой партнер вашего. И отзываться так о его сыне не следует.
— Прости, мам, — бормочет Анна. — Я не буду звать его дурачком, когда он придет. Во всяком случае, так, чтобы он слышал.
Мать с жутковатой покорностью вздыхает.
— Я тебя просто не понимаю. Как ты можешь быть такой грубой? Что ты хочешь доказать?
— Прости, мама, — повторяет Анна, но на сей раз она явно сконфужена. Когда мать уходит, она какое-то время молча слушает звук, с каким овощечистка скребет по моркови и смотрит на сестру, которая надевает стеганые
Прекрасные глаза за стеклами очков смотрят на нее.
— Знаю, Анна. И когда я говорю о тебе ужасные вещи, я почти всегда не всерьез.
— Ха, — фыркает Анна, но не удерживает ся и смеется.
— А теперь иди и делай, что велит мама, — говори! Марго. — Не забудь: нож кладут лезвием к тарелке.
К концу недели они зашли в магазин, чтобы купить провизии в контору. Суррогатный сахар, суррогатный кофе, коробку суррогатного чая и коробку мыльного порошка. Марго занималась сложными операциями с продуктовыми карточками, а сумку почему-то пришлось нести Анне. Когда она выходит из магазина, ее сердце начинает учащенно биться при виде остановившегося прямо перед ними: она чувствует на себе чей-то взгляд. Девушка, достаточно хорошенькая, крепко держит под руку самоуверенного молодого человека в форме немецкой армии, с модной стрижкой. Она сверлит Анну взглядом — нечто среднее между неприятной тревогой и чистейшей ненавистью. Только жалости в этом взгляде нет и в помине.
— Это Нелли! — вслух восклицает Анна.
— Кто?
— Нелли. Сестра Беп.
Марго поднимает глаза:
— Где?
— В трамвае. С мофом, — подчеркивает Анна, но трамвай уже уезжает, разбрызгивая искры.
Марго пожимает плечами:
— Должно быть, тебе привиделось.
Но по пути в контору Анна мысленно беседует сама с собой. Надо ли поговорить с Беп? Не будет ли для нее потрясением узнать, что одна из ее сестер была замечена под ручку с захватчиком? Но что, если Беп понятия не имеет о том, что происходит? Может, если Анна проболтается, Беп сможет как-то урезонить сестру, удержать от постыдной неосмотрительности? С другой стороны — а вдруг Беп все уже знает, и ей слишком стыдно. Тогда Анна лишь еще больше унизит ее.
В конторе Анна сразу идет на кухню, чтобы убрать продукты, и видит Беп — она стоит к ней спиной. Анна зовет ее по имени, и та оборачивается: глаза за стеклами очков так и горят.
— Анна! — восклицает она. И сглатывает ком в горле.
Анна быстро крестится, ставит сумку на пол и осторожно берет Беп под локоть:
— Что случилось, Беп?
Мгновение Беп может лишь молча качать головой.
— Что? Вы поругались с Бертусом? — предполагает Анна.
При звуке этого имени глаза Беп наполняются слезами:
— Нет. Не поругались, — говорит она. И не желает продолжать, но слова сами, спотыкаясь, вырываются наружу: — Бертуса отправляют в трудовой лагерь.
Arbeitseinsatz. Это все объясняет. Так называемые «трудовые командировки» голландских подданных в Германию для поддержания бесперебойной работы нацистской военной машины. Неужели Бертусу придется изо дня в день работать на немецком заводе или в трудовом лагере — это ужасно! Как он сможет пережить этот кошмар? Под пятой мофов, как раб? И если бы только это: как насчет бомбардировщиков союзников, которые с ревом проносятся в сторону Германии? А что, если бомбы упадут на голову Бертуса? Бомба ведь не может отличить доброго голландца от немца, сквозь слезы замечает Беп. Она может только падать и взрываться.
— Неужели ничего нельзя сделать? — негодует Анна, но Беп лишь яростнее качает головой, срывая очки, чтобы протереть
глаза тыльной стороной ладони:— Нет. Ничего.
— А что Пим? Ты с ним говорила? — спрашивает Анна. — Наверняка он сможет что-нибудь придумать.
— Нет, Анна. Нет. Ничего не поделаешь. Бертус получил повестку, и, если будет сопротивлятъся. его отправят в концлагерь. А то и просто — в дюны и там расстреляют.
Думать об этом оказывается настолько невыносимо, что Беп раскисает. Анна немедленно заключает ее в объятья, крепко прижимая к себе, пытаясь погасить ее всхлипывания. Поглаживая Беп по спине и ласково называя ее по имени, она чувствует, как соленая влага впитывается в ткань блузки на плече. Если единственное, что можно сделать, — обнять и утешить плачущую Беп, то с этим Анна вполне справится.
Однако вечером она пользуется первой же возможностью, чтобы рассказать о трагедии Беп за ужином. Пим, занесший нож и вилку над тарелкой, замирает, мрачно качая головой.
— Ужасная новость, — соглашается он.
Анна пытается выжать из него что-нибудь еще. В конце концов, ее отец — человек опытный. Смог ведь он уберечь целую еврейскую семью среди нацистской оккупации. Неужто не сможет спасти одного-единственного христианина от трудового призыва?
— Неужели ты ничего-ничего не сможешь сделать, Пим? Сможешь ведь?
Но отвечает ей мать — резко, так, что Анна поморщилась.
— Сделать? Не глупи, Анна. Что вообще может сделать твой отец? Неужели ты до сих пор не поняла? Мы евреи. У нас нет никакого влияния.
На миг все умолкают, а потом Пим подается вперед, всем своим видом выражая сочувствие.
— Эдит… — начинает он.
Но даже Пим не может удержать маму — пробормотав «простите», она в слезах выбегает из кухни.
К тому моменту Анна сама близка к тому, чтобы разрыдаться.
— Я не хотела ее расстраивать, Пим. Правда!
Марго так и замирает:
— Можно я пойду за ней? — И уже готова соскочить со стула, но Пим останавливает ее.
— Она будет в порядке. Это нервы. Ей нужно побыть одной.
Кажется, это срабатывает. Когда ужин подходит к концу и пора убирать со стола и мыть посуду, мама возвращается и ведет себя как обычно.
— Анна, осторожнее, — предупреждает она, когда дочь берет в руки большое блюдо. — Мой фарфор пережил переезд из Франкфурта, так что ни блюдечка не пострадало. А теперь я всего лишь прошу, чтобы он пережил руки моей младшей дочери. Неужели я хочу многого?
Той ночью, лежа в постели, она пыталась вообразить, каково это — работать в трудовом лагере. Как Бертус, сгорбленный, в грязной одежде, копает траншеи под присмотром уродливых надзирателей в стальных касках и тяжелых ботинках с автоматами наизготовку. Дальше придумывать не получается. Несомненно, там сплошной ужас — но как он выглядит и в чем заключается, ей представить трудно.
Два года назад они завоевали Нижние Земли, и теперь они здесь повсюду. В кафе и ресторанах — люди в серо-стальной форме. Вереницы грузовиков «опель блиц» с трудом пробираются лабиринтами узких улочек, сокрушая мостовые и заглушая все прочие звуки вопреки всем голландским законам. Если бы по Амстердаму рыскали стаи голодных волков, ощущения были бы точно такими же, как после нашествия мофов. «Моф» — это голландское обидное слово — так насмехаться может только голландец. Оно немного старомодное, означающее что-то вроде «сварливый и недалекий». Не очень-то оскорбительно для убийц и оккупантов, но голландский язык сам по себе не любит грубостей, так что это лучшее — оно же худшее, — что он может предложить. Голландцы могут обзывать друг друга всякими болячками — язвой там или гнойником. Но если растратить любимые ругательства на немцев, как же потом называть друг друга?