Бедный негр
Шрифт:
Сесилио-старший поспешил нарушить наступившую после этих слов тягостную тишину:
— Да, скажи, пожалуйста, как подготавливается эта кампания?
— Под барабанный бой, — отвечал, пыжась от гордости, начальник отрядов милиции. — Разгромить и захватить Фалькона и Самору — дело нескольких дней. Что же касается здешних беспорядков, то действия против них даже нельзя назвать военной кампанией. Кучки бунтарей, укрывшийся в лесах, банды мятежных негров… Словом, как по всей стране. Общественное мнение за нас, как это и должно быть, и наше доблестное оружие вскоре восстановит порядок.
— Ты уверен в этом? — снова спросил лиценциат, наклоняя голову, чтобы лучше рассмотреть поверх очков бравого офицера.
— Безусловно! Нет никакого сомнения, дорогой дядя! Все это преходящая смута, говоря, ставшими уже знаменитыми, словами генерала Миранды. Я, по крайней мере, настроен оптимистически.
При этих словах Сесилио-старший встал и начал ходить
— Как? Как ты сказал? Да ты не отдаешь себе отчета в том, что ты делаешь! Что за манера аргументировать, слепо повторяя слова тех, кто давно осужден за неблаговидные дела? Оставь в покое генерала Миранду и его знаменитые заблуждения. Кто довел родину до такого состояния, которое он сам называет смутным временем, и не было ли это совершено в порыве досады или в результате его же собственного непонимания политики?!
— Но не станете же вы утверждать, что происходящее сейчас можно квалифицировать как-то иначе. Я говорю, сейчас, хотя все это уже началось несколько лет тому назад. Какой-то агент полиции, вместо того чтобы исполнить разумное распоряжение мирового судьи, самовластно арестовывает его и сажает в тюрьму под улюлюканье довольного сброда, а кто-то там еще дает пощечину судье, который предъявил ему ордер на арест в соответствии со своими законными полномочиями. А какой-то бесчестный офицер, вернее сказать, грубый солдафон, поносит и оскорбляет действием губернатора, который хотел воспрепятствовать его незаконным проделкам. Всеобщее волнение черни, которая требует смерти для всех белых. Рабы, бунтовавшие и раньше против своих хозяев и зверски убивавшие их, теперь сколачивают банды и ведут варварскую войну. Что это, как не всеобщее бесчинство, самая что ни на есть отвратительная смута?
Слушая этот жаркий монолог, лиценциат внимательно наблюдал за Антонио де Сеспедес, смотря на него поверх очков. Наконец он не выдержал:
— Хе-хе-хе! Как верно утверждение, что консерваторы, необычайно благоразумные в периоды рутины и застоя, прямо теряют голову, когда начинают приходить в движение силы обновления! Ясное дело, что само понятие «консерватор» говорит о том, что вас следует устранять, когда речь заходит о будущем. Но в то же время как жалок тот примитивный критерий, которым ты измеряешь приведенные тобой факты. Ваша высокомерная привычка презирать народ не дает вам возможности понять сущность народных движений, вы схватываете лишь поверхностные явления и сразу же брезгливо воротите от них свой носик, который считаете весьма аристократичным. Разумеется, есть приятные исключения, и среди них в моем сердце ты займешь почетное место.
Майор иронически поклонился, а лиценциат продолжал:
— Но только в том случае, когда ты докажешь делами, что достоин этого места. До сих пор я слышал от тебя одни лишь глупости. Все, о чем ты только что говорил, заключает в себе гораздо более глубокий смысл, чем тот, который ты стараешься придать. Это последние запруды, воздвигнутые колонией на основе той власти, что дана вековыми привилегиями божественного монарха, преграды, воздвигнутые на незыблемом принципе частной собственности, которую, так же как монарха, считают священной, и, наконец, на непоколебимой основе иерархии классов, единственно прочной социальной форме для тех, кто приходит в ужас перед размахом народного движения, вспыхнувшего в результате социальной бури, поднятой войной за независимость. Вы расценили это движение как смуту и беспорядок и полагаете, что все заключается в том, чтобы возвратить власти ее прежние колониальные привилегии. И все! Ну так пребывайте в своем заблуждении!
Антонио де Сеспедес хранил презрительное молчание, а лиценциат с невозмутимым видом продолжал:
— У консерваторов в первые годы республики, по крайней мере, хватало ума решить насущную задачу времени: изолировать генерала Паэса и тем самым лишить народное движение силы, которая, логически рассуждая, должна была послужить им самим и принести победу. Но теперешним консерваторам даже и в голову не пришло изолировать Самору (чтобы повторить историю Паэса), потому что они прекрасно знают, что этот федералист просто пошлет их к чертовой бабушке. Если вообще сочтет нужным разговаривать с ними!
— Ба! — вскричал бравый офицер, забыв о своем намерении не вступать в бой. — Самора! Самый обыкновенный поджигатель!
— Поджигатель, ты сказал? Да ты должен назвать его божьим провидением. Ибо огонь появляется тогда, когда бог решает покончить со старым миром и сотворить новый, как сказал Сенека.
— Ну куда нам до таких премудростей, — начал было ехидно Антонио.
— Да! До таких премудростей следует додумываться, мой милый офицер, чтобы вершить дела по-настоящему глубоко и полно. Вглядись, и ты увидишь, как прекрасно и величественно то, что с позиций непримиримого сектантства кажется тебе мелким и презренным.
Антонио
де Сеспедес встал, собираясь распрощаться, как вдруг прозвучал голос из другой комнаты:— Совершенно верно. Такова демократия, рожденная в войне за независимость; грубой силой стремится она завоевать то, что когда-то было ей обещано, и тот, кто должен был выполнить это обещание, не сумел, не смог или не захотел этого сделать. Она грядет как неизбежность и как некая надежда, с факелом в одной руке, простирая другую к недоступному дару. Это само варварство — да, несомненно, так! — штурмует последнее препятствие на пути к свободе; иначе не могло и быть, ибо цивилизаторская миссия людей, горевших желанием воплотить ее в жизни, затерялась в абстрактной политической борьбе, так и не постигнув корня зла. Создав обособленную среду, некий социальный экстракт чужой культуры, цивилизаторы (цивилисты в данном случае) оставляли нетронутым наследие варварства и, озабоченные своими теоретическими изысканиями, говорили на непонятном народу языке; так что же тут удивительного, если их обогнал грубый мачетеро — исконное порождение нашей могучей земли, «венесуэльский солдат», как назвал его в свое время Освободитель. И заметь, что, когда я говорю «демократия», я не имею в виду просто политическую систему, одну из многих систем, извлеченных из пыли веков. Под демократией я понимаю прекрасные человеческие возможности, заключенные в поистине трагическом и величественном сердце народа. Вплоть до вчерашнего дня я был в рядах людей, ожидавших, что цивилисты претворят в жизнь эти животворные возможности; и, если бы сегодня я мог еще питать какие-то надежды, я, вероятно, возложил бы их на войну. В этой войне, которая будет самой жестокой, самой кровопролитной и разрушительной из всех войн, погибнут преходящие ценности и недолговечные человеческие жизни, и дай бог, чтобы ты спас свою жизнь, Антонио! Но в этой войне люди обретут самих себя, и это крайне важно для решения того великого вопроса, который мы порой с сомнением задаем себе: сможет или не сможет существовать далее эта страна?
Болезненный голос умолк за стеной. Антонио и Сесилио-старший молча переглянулись. На Луисану (которая только что с удовольствием слушала колкие замечания лиценциата в адрес Антонио) последние слова невидимого собеседника произвели необычайное впечатление: глаза ее ярко засверкали, — так бывает с человеком, который вдруг разрешил все свои сомнения и готов ринуться в бой. От Сесилио-старшего не ускользнула эта перемена в Луисане, и он вопросительно взглянул на нее. Она лишь улыбнулась ему в ответ. Антонио почувствовал себя крайне неловко, он встал и распрощался.
Когда офицер ушел, Сесилио-старший напрямик спросил Луисану:
— Что за новая идея вскружила эту чудо-голову? Она так и брызжет у тебя из глаз!
— Узнаешь в свое время, — ответила Луисана. — А теперь, будь добр, пойди посиди с Сесилио, пока я переоденусь и съезжу по делу.
— Куда ты поедешь? Что ты еще выдумала, девочка?
— В свое время узнаешь!
Если уж человек не остановился перед самопожертвованием ради других, тем более он не остановится, если решит что-то взять от жизни для себя; но так как этого нельзя сделать без проявления эгоизма, то, в какой бы благородной форме он ни выступал, его всегда можно различить.
Педро Мигель не сознавал, что любит Луисану, до тех пор, пока не узнал, что ее чести угрожает опасность со стороны Эль Мапанаре; Луисана же догадывалась о любви Педро Мигеля уже давно, и для нее не было секретом, что в глубине ее души таится ответное чувство к нему. Однако это чувство могло проявиться в полную силу только при наличии внезапного порыва великодушия.
Приезд Антонио де Сеспедес послужил как бы толчком. Бывший жених остался верен ей, и этого было достаточно для того, чтобы Луисана не сочла невозможным возобновить с ним свои прежние отношения, однако с таким условием, чтобы на этот раз все увенчалось успехом. Но майор Антонио де Сеспедес был уже вполне сложившимся человеком, он достиг положения в жизни, благодаря своим собственным заслугам и усилиям, а это было весьма ценным. Майор твердо стоял на избранном пути и не нуждался в посторонней помощи. Какую роль могла играть она рядом с ним? И чем эта роль отличалась бы от той, которую уготовила ей в своем доме Кармела и ее нежная дочь? И разве ей не пришлось бы снова сражаться за себя, за свои права? Добродетельная супруга, пекущаяся о своем потомстве и домашнем уюте и, кроме того, украшающая своим присутствием осанистую фигуру главы семьи в те дни, когда он сочтет нужным появиться с ней в обществе, — жена с одной стороны, шпага с другой. Муж будет одерживать победы, если ему это удастся, но она никогда не услышит звона труб, возвещающих о ее триумфе. Рядом с ним другому нечего делать — все, что следовало достичь, уже достигнуто, и если что-либо понадобится сделать ради дальнейшего процветания, то для этого — Антонио де Сеспедес собственной персоной.