Бельтенеброс
Шрифт:
— А я ведь вас запомнил, капитан, — произнес он, не повышая голос и делая вид, что занят исключительно приготовлением напитков. — Хорошо помню: сижу я в кассе и вдруг вижу на площади вас — с книжкой в руке, из тех, что она сочиняла. А еще хорошо помню, что все они вас боялись, считали дни до вашего приезда. Я-то прекрасно слышал, как они тихонько друг с другом переговаривались, на меня-то даже и не смотрели, не замечали, — да и как им меня замечать, ежели я безвылазно сидел там в кассе и день-деньской ждал, когда хоть кто-нибудь явится и купит билет. Но появились вы, и я тут же понял, с чего они так тряслись. Вы подошли, спросили билет на определенное место, о чем сейчас, небось, и не вспомните. Вы не доверяли мне, и никому другому не доверяли, да и явились откуда-то из другого мира. Они поначалу думали, что обведут вас вокруг пальца, но только не я — я-то сразу все понял, капитан, мне хватило лишь раз увидеть, как вы идете к кассе, как прячете книжку в карман, чтобы раз и навсегда понять, что вы тут не в игрушки играть приехали, — руки в карманах, шляпа надвинута на глаза. А как же они боялись вас, капитан! В лице изменились, когда вы здесь появились!
Я спустился со сцены, сунув заточку в карман, как бесполезный инструмент, силясь представить себе незнакомца, о котором говорил, смешивая коктейли, этот человек, и в тот момент, когда синий луч прожектора наконец-то перестал слепить мне глаза, я увидел ложу, откуда вечно одинокий комиссар Угарте взирал каждую ночь на сцену, увидел плотно задернутые шторы и без какой-либо подсказки и
Вспышка пронзительного озарения, которой человек с кривой спиной предугадать не мог. Прямо под ложей, у стены, стояла небольшая стремянка. Стало быть, он затребовал ее к себе в ложу, в эту раковину тьмы, и она повиновалась, пребывая в магической власти красного кончика сигареты, — покорная, словно ослепшая, такая же изначально смирившаяся, как и в тот момент, когда я одной звонкой пощечиной отбросил ее на постель в гостиничном номере, такая же уязвимая, как и Андраде, — еще одна жертва, еще одна фигура, вымаранная из мира живых в ночном клубе «Табу». Явившись ко мне в отель, она уже знала, что должна будет подчиниться, прийти к комиссару Угарте, и именно по этой причине она, по-видимому, и оделась так, словно готовилась к кульминации жертвоприношения, намеревалась выполнить свое предназначение, поднявшись на три-четыре ступеньки деревянной лестницы, которые приведут ее в зашторенную ложу; беглянку и уже вечную арестантку, согласную пройти по подвалам и пустующим помещениям на другой конец квартала, до «Универсаль синема», — тайного центра мира и средоточия прошлого, ядра лабиринта, где человек, не смыкающий глаз и не выпускающий изо рта сигарету, плетет паутину предначертанного свыше. Я по-прежнему стоял, глядя на задернутые красные шторы, и мне вдруг показалось, что они колышутся, манят меня, и тогда человек с кривой спиной отбросил всякое притворство, позабыл о бокалах и шейкере и двинулся ко мне, уверяя, что мне вовсе незачем туда подниматься и что в пустой ложе ничего и никого нет. Подбежав ко мне вплотную, упершись в меня выпуклой грудью, он заверещал, что если я туда войду, то никогда не вернусь назад, что через несколько шагов потеряюсь во тьме. Полумертвый от страха, он теперь без конца повторял это слово, словно взывая к некому мстительному божеству. «Тьма, твердил он. — Не ходите туда, капитан». Он почти умолял, до смерти испугавшись, налетая на меня, хватая за руки, взывая с яростной энергией висельника. «Если вы войдете, то уже не сможете отыграть назад, прошения уже не будет», — он пыхтел и задыхался в непрекращающихся безуспешных стараниях свалить меня на пол, словно бился о статую или о стену. И я таки споткнулся и упал на стул, смахнув со стола светильник, а когда поднялся, то человек, сгорбившись, всем своим телом заслонял ложу: повисшие руки раскачивались по бокам, он не сводил с меня взгляда, подобно старой сторожевой собаке, охрипшей от лая псине, пытающейся отогнать вторгшегося в хозяйский дом чужака.
Я пошел на него, сжимая в правой руке рукоятку заточки, с внезапной ясностью и без тени сомнения осознав, что сейчас убью его, но вдруг меня охватила жалость к его деформированной груди, к этой голове, сидящей почти на самых плечах, голове без шеи, — я увидел его обессилевшим от ужаса, смирившимся перед неизбежностью смерти, не отводящим взора от железного острия, которым я водил у него перед лицом, вынуждая отойти в сторону, однако он не сходил с места: встал на первую ступеньку лестницы и ждал меня там. Растянутый до ушей рот клоунской маски, жилет, обтягивающий грудь, подобно ортопедическому корсету, синий платочек в кармане пиджака. Единственное, что мне оставалось, — запрыгнуть в ложу с другой стороны, но он совершенно точно знал, что, если позволит мне это, его ожидает смерть, но в то же время он знал и то, что у него нет ни единого шанса этого мне не позволить. И тогда он бросился на меня, вцепился мертвой хваткой, едва не подняв меня в воздух, и ударил мне в живот приплюснутой головой, цедя сквозь крепко сжатые зубы какие-то слова, а когда я, преодолевая сопротивление позвонков, вонзил ему в спину заточку, он мягко навалился на меня, склонив лицо мне на грудь, словно искал защиты, — уже затихнув и перестав дышать, прекратив воевать, но все еще обнимая меня руками, он стал медленно оседать к моим ногам, как если бы выражал мне свою преданность. Я высвободился из его рук, отдернул шторы и одним прыжком оказался в ложе. Толстая женщина-осьминог глядела на меня со сцены, вытаращив глаза и зажимая ладонью рот.
16
«Никто не может приблизиться к нему, — сказала девушка. — Никто не видит, как он входит и как выходит». Однако за пару минут до ее появления на сцене чья-то рука отдергивала драпировку ложи, и начинал светиться красный кончик сигареты, зависая на уровне невидимого рта. В ночной клуб «Табу» он приходил путем, известным только ему одному. И еще, по-видимому, человеку с кривой спиной, его посыльному, его телохранителю, единственному, надо думать, кому дозволено было знать его в лицо, вступать во тьму, где он скрывался, служить посредником между ним и женщинами — проститутками и осведомительницами. Каждый вечер, выходя на сцену, она должна была видеть его таким же, каким увидел я: не человеком, а невнятным присутствием, бесформенным сгустком, похожим на огромную, почти неподвижную рыбину в подводном гроте, она должна была смутно различать его губы, жабрами сжимавшиеся при каждой затяжке вокруг сигареты, должна была видеть стекла его очков, отражавшие пламя зажигалки. В ложе он появлялся непосредственно перед ее выходом и уходил сразу же после того, как она обнажалась: именно тогда красные шторы смыкались и больше не шевелились. Но тут мне пришло в голову, что он запросто мог сидеть в этой ложе часами: курить и шпионить, оставаясь невидимым, просто ради удовольствия прислушиваться к доносящимся снизу голосам и звону бокалов. И только потом уходил, освещая себе путь фонарем, подсвечивая стены туннелей и коридоров, которыми он возвращался в привычный мир, к своему публичному статусу комиссара полиции, могущественного поставщика страха, распоряжающегося им из кабинета в Главном управлении безопасности.
Но я уже переступил запретную границу и пересек ничейную полосу, которая его окружала: вот кресло, в котором он еженощно сидел, вот следы его пребывания на полу — россыпь обмусоленных окурков, можно коснуться рукой косяка неплотно притворенной двери, и она бесшумно распахивается во тьму, уходя в такой узкий и низкий туннель, что мне приходится пробираться боком, да еще и склонив голову. Спички остались в плаще, посветить было нечем, и я лихорадочно принялся ощупывать стены в надежде найти выключатель, но под пальцами — только шершавые, холодные от сырости кирпичи, и вот проход сужается и резко, под острым углом, сворачивает, а ноги мои неожиданно наталкиваются на ступеньки, ведущие вверх, или вдруг проваливаются вниз. Я спотыкался, врезался в стены, вытягивал перед собой руки, чтобы не разбить лоб об острые грани кирпичей, терял ориентацию, считал себя погребенным и всерьез опасался, что стены и потолок сомкнутся над головой, заложив нишу, захлопнув крышку гроба. В удушающей тьме не было видно ни щелочки света, не слышалось иных звуков, кроме моих же шагов, иных прикосновений, кроме как к стенам, так что спустя несколько минут я потерял уже всякое представление, как долго блуждаю в этом туннеле, двигаюсь ли я вверх или спускаюсь под землю.
Внезапно я наступил на что-то мягкое, послышался писк, и быстрое, как молния, тело проскользнуло между ботинок. И мне почудилось, что я заметил крысиные глазки и услышал дыхание этого существа, однако дыхание было все-таки моим собственным, и я остановился, прислушиваясь к биению сердца и шороху коготков. Чуть погодя я снова двинулся вперед, очень медленно, почти не отрывая ног, ведя по стенам ладонями и опустив голову, как будто вся тяжесть
сводов давила мне на затылок, и вдруг руки уже не ощутили ничего, провалившись в пустоту, и на меня накатил ужас, подобный испытываемому в кошмарном сне, когда снится, что ты ослеп и остался один как перст. Теперь тянуло канализацией и слышалось журчание. Еще несколько шагов, и сердце мое сжалось, мне показалось, что я теряю сознание: широко разведенные руки ни до чего не доставали; чтобы не упасть, я вынужден был встать на колени и дальше ползти на четвереньках, чувствуя, как медленно поднимается по костям свинцовый холод. Когда же мне удалось наконец нащупать что-то кроме каменного пола, это оказались склизкие и холодные, как лед, свинцовые трубы, так что я решился подняться, но тут же ударился головой обо что-то острое, упал и бесконечно длящуюся секунду падал в какой-то колодец.Способность к движению вернулась далеко не сразу. Я подвернул лодыжку. Рядом что-то настойчиво капало, будто тикающие часы в бессонницу. Нужно было идти, только я не знал куда. Почти ползком я взобрался на несколько ступеней, на ощупь скользких, словно влажная лягушачья кожа. Встал — очень осторожно, цепляясь за трубу. «Его никогда не найдут, ведь он скрывается в темноте», — говорил мне кто-то, только я уже не помнил, кто именно. Но я в любом случае найду его, даже если он заползет в слепую кишку мира, даже если мне придется провести в этих туннелях, в кромешной тьме, столько времени, что зрачки мои научатся видеть во мраке. Я должен дойти до конца, должен найти девушку и спасти ее, вытащить из того кошмарного урагана, начало которому положил мой приезд в Мадрид. Я искал ее из какого-то неосознанного стремления к справедливости, желания отдать свой долг Андраде, повинуясь последнему взгляду его стекленеющих глаз. За ней спустился я в это царство мертвых, это мрачное подземелье, эту питательную среду бесчестия и подлости, где я кожей чувствовал, что приближаюсь, шаг за шагом, к средоточию вины и разложения, где не помогут уже ни разум, ни зрение, а пригодится лишь инстинктивное умение ползти, цепляясь за черные стены, и, упрямо вгрызаясь в землю, двигаться вперед, только способность определять опасность по запаху, по близкому шороху, как это делает крот или дикий зверь, ночной охотник. Какое-то время я двигался вперед, ориентируясь по трубам, поднимался по каким-то ступеням, уже не каменным, а деревянным, втягивал носом воздух, уже не так сильно пропахший илом. Рука моя коснулась крышки люка над головой, та сдвинулась. И я пополз на карачках, пытаясь нащупать стену как ориентир, дрожа от холода в промокшей насквозь и разорванной, наверное, одежде. Потом на несколько секунд остановился и просто растянулся на земле, чтобы перевести дух. И открыл наконец глаза, до этой минуты даже не сознавая, что они были закрыты; и вдруг различил тонкую горизонтальную линию слабого света. Решил, что это мне почудилось, и крепко сжал веки, ожидая, что когда подниму их, то света уже не будет. Однако свет остался на месте — еще более тонкая полоска, похожая на трепещущую на ветру ленточку: полоска действительно то исчезала, то вновь появлялась. Не вставая, я подполз ближе и, преодолевая нестерпимую боль в суставах, сначала поднялся на ноги, потом нажал на дверную ручку, и передо мной внезапно открылся огромный белый прямоугольник, совершенно ослепительный. Теперь я видел невероятных размеров лицо с беззвучно шевелящимися губами, видел синий горизонт крыш, по которому бежали двое — один убегал, другой догонял, видел косые тени, скользящие в безмолвном приближении катастрофы. Я оказался в «Универсаль синема», позади экрана, и с близкого расстояния взирал на гигантские образы киноленты, которую крутили без звука.
Тут я подумал, что меня заманили в ловушку. Мужское лицо — открытый рот, безумные голубые глаза — во весь экран. Пятна света и тени снуют вокруг безмолвными нечеткими очертаниями обитателей морского дна. Спустя двадцать лет я в обратном порядке повторил путь, которым бежал Вальтер. И теперь стоял в оцепенении от мелькания света и тени, что делят пространство на куски, рождая иллюзию, будто ни у чего на свете нет неизменных форм и объемов, в том числе и у меня — я был темным силуэтом, смешавшимся с другими и затерявшимся среди них, пока протискивался между грязной кирпичной стеной и огромным белым полотнищем, на котором шел фильм.
Отведя кулису, я выглянул в партер. Он оказался больше, чем в моих воспоминаниях, был абсолютно пуст и выглядел совершенно не тронутым тлением, избегнув его в вечной тьме и тиши, будучи словно замурованным в камеру египетской пирамиды. Спустившись в зал, я каждой клеткой ощутил, что отделился от иллюзорности кинофильма и вновь обрел объем тела и независимость сознания, возбужденного узнаванием всего вокруг: удушливого запаха дезодоранта, который я вдохнул при первом своем здесь появлении, монотонного гула проектора, чей луч мерцал в маленьком прямоугольном окошке, будто взывая ко мне издалека, из погруженных во мрак последних рядов партера, где я когда-то опустился в кресло и принялся ждать Ребеку Осорио.
Двигался я словно под наркозом и с кляпом во рту, оглушенный молчанием, сопровождавшим стремительно развивавшееся действие на экране, и гудением проектора, похожим на рокот двигателей трансатлантического лайнера-призрака, дрейфующего по волнам не океана, а времени, проходя сквозь призрачные кошмары моего давнего отчаяния, одного на двоих, как казалось, у меня с голубоглазым героем, беззвучно орущим сейчас у меня за спиной, в фильме, который никто не смотрит, потому что показывают его в кинотеатре, закрывшемся много лет назад. Теперь мне предстояло шаг за шагом повторить свой прежний маршрут: запасной выход, теперь уже не освещенный красной лампочкой, лестница, ведущая в проекторе кую. Двигался я на ощупь, но память помогала, вела меня даже в темноте, да и глаза стали привыкать: коридор, потом лестница, ступать надо осторожно, ведь услышать моих шагов не должен никто, затем — рывком распахнуть дверь проекторской и — быть может — встретить страшный взгляд. Я резко толкнул дверь, но там никого не оказалось. Катушки проектора с безжизненной медлительностью вращались сами собой, пахло табачным дымом и горячей целлулоидной пленкой, со стен с прежним белозубым энтузиазмом улыбались белокурые киноактрисы довоенных лет. «Они хотят, чтобы я продолжал искать, чтобы увяз весь, с головой, — подумал я, — задумали свести меня с ума, чтобы я повторил то, что происходило двадцать лет назад; точно так же, как вынудили Андраде повторить судьбу Вальтера, а эту девушку — стать Ребекой Осорио». Они хотели, чтобы я повторил весь свой путь, шаг за шагом, чтобы слышал те же звуки, что и тогда, — как только я вышел из проекторской и закрыл дверь, откуда-то издалека до меня донесся другой звук: удары, частые и лихорадочные, будто чьи-то проворные пальцы бегали по клавиатуре пишущей машинки. Звук доносился сверху, из жилых комнат под самым чердаком, где тогда прятали Вальдивию, где он, как и я, не спал ночами, слушая, как печатает Ребека Осорио.
В первую секунду лица ее я не увидел — она сидела спиной к двери, чуть склонясь над машинкой. У нее отняли собственную ее жизнь, принудили одеваться и причесываться так же, как это делала мать, а теперь еще и заставили бывать там, где мать жила, и так же, как она, печатать. И она соглашалась на все, ни разу не взбунтовавшись, с поразительной покорностью — такой же, с какой пришла в мой гостиничный номер и мне отдалась, воображая, наверное, что лежит в объятиях Андраде. И только Андраде обладал способностью ее расколдовать, однако теперь он был мертв, так что не оставалось никого, кто вызволил бы ее из этой паутины фантасмагорий, сотканной специально, чтобы свести ее с ума, и теперь никто, кроме меня, не сможет схватить ее за плечи и встряхнуть, как будят спящего, заблудившегося в дурном сне, и заставить ее бежать. И я подошел к ней, тронул за плечо. Она обернулась, однако увидел я вовсе не ту девушку, что была со мной всего несколько часов назад, а увядшую, мертвенно-бледную женщину, чье лицо, густо покрытое косметикой, с пересохшими губами и выступающими скулами, было обезображено старостью. Желтые артритные пальцы согнулись над клавиатурой пишущей машинки, на валике которой не было бумаги.