Берта Исла
Шрифт:
– Ага, – отозвалась я, все больше распаляясь. Я вскочила, закурила сигарету и зашагала по спальне. При этом из-под пол халата при ходьбе выглядывали мои голые ноги, о чем я догадалась, снова поймав красноречивый взгляд Томаса. Трудно поверить, но некоторые мужчины способны думать о таких вещах в самый неподходящий момент, даже во время важных объяснений или ссор. Или он просто долго жил без женщины, предположила я и почувствовала стыд, поняв, что с наивной радостью желаю, чтобы так оно и было на самом деле. Но ведь об этом я тоже никогда ничего достоверно не узнаю, как и обо всем прочем, – ничего и ни о чем, ни где он был, ни что делал, и пора начать свыкаться с мыслью, что так будет всегда, если я останусь с Томасом. Но я не представляла своей жизни без него, ни о чем подобном даже не думала, хотя он внезапно
– Да, ты всего лишь один из тысячи, и поэтому они потратили на меня целый месяц. Не хочешь ли ты сказать, что были и другие вроде этих Кинделанов, которые так же поступали с семьями всех сотрудников Форин-офиса? Ни в одной организации не хватит на это людей. Не смеши меня, ради бога.
Но тут засмеялся он сам, как будто его развеселили моя реакция или мои аргументы:
– Нет, Берта, я, конечно, несколько преувеличил. Под подозрение у них попали только новые сотрудники, обладающие особыми способностями и еще ничем не выдавшие себя, среди которых был и я. Судя по твоему рассказу, они знают, что я хороший имитатор. Что же тут удивительного? Об этом знает половина Мадрида и половина Оксфорда, знают и в определенных лондонских кругах. И не только мы внедряем куда-то своих людей, но и они тоже – в силу своих возможностей, разумеется.
Я не могла не обратить внимания на это “мы” и впервые уловила за ним некий странный патриотизм – не знаю, как лучше выразиться. Правда, и раньше он уже говорил: “Мы, участвующие в этом…” – но теперь я почувствовала разницу (“Так любовь к родине начинается с верности своему полю действия… ” – эти строки тоже принадлежали Элиоту, но я их не очень понимала).
– Послушай, то, что я сейчас скажу, мне не следовало бы говорить, но пусть это станет исключением, поскольку что-то ты должна знать. Ни сегодня, ни завтра или послезавтра таких исключений больше не будет. Если я заверяю тебя, что сейчас они уже знают, что ошиблись, если всякие подозрения с меня сняты и эти Кинделаны впредь не станут тебя беспокоить, то только потому, что на этой самой неделе спалился человек, которого они принимали за меня; и он, как они и сказали, сильно им вредил или мог вот-вот наделать всяких неприятных дел в Белфасте. К счастью, он успел выполнить главное. Теперь ты точно знаешь, что это был не я.
– Спалился? Что ты имеешь в виду? Его убили?
– Нет. Его просто разоблачили, или он сам себя выдал, не знаю. В любом случае пользы от него уже не будет никакой, продолжать он не сможет, не сможет работать – это и значит спалился. Они бы убили его, если бы могли, но теперь он наверняка уже очень далеко, под другим именем и с другой внешностью, скорее всего даже с другим лицом.
– Да, именно так тебе самому убрали шрам. – Я не спрашивала, а утверждала.
Он поднес к щеке ноготь большого пальца, но ничего не ответил.
– Если тот человек спалился, – добавила я, – значит, все-таки существует то, чего вроде как не существует, так ведь получается?
Он глянул на меня, не понимая. Я продолжила:
– Ты сказал, что люди вроде Кинделанов верят в существование того, что не существует. Но ведь оно существует, правда? На самом-то деле существует? Всегда существует, да? И ты этим занимаешься, ты в это замешан, ты там находишься. Внутри того, что существует. – Теперь я боялась уже не столько за нас с сыном, сколько за него: а вдруг другие люди, пусть это будет не ИРА, захотят убить его, попытаются убить за причиненное им зло.
Он встал, подошел ко мне. Во время нашего разговора я по-прежнему ходила по комнате. Он опять поймал конец пояса от моего халата, но теперь так, словно просил у меня позволения потянуть за него и распахнуть полы. Словно разрешил себе снова начать думать об этом. Но если один думает об этом и не скрывает своих мыслей, другой просто не может не подумать о том же. Я опять почувствовала себя по-дурацки польщенной и ничего не могла с собой поделать. И все-таки отвела его руку.
– Давай сформулируем твой вывод в обратном порядке, Берта, – ответил он, отпрянув назад и поднимая обе руки, словно сдаваясь (но я не хотела, чтобы он сдавался, я всего лишь хотела, чтобы он чуть помедлил), – даже то, что существует, оно не существует.
Мы устроили себе передышку, сделали паузу. Я уже давно не подходила
к ребенку, но и не было слышно, чтобы он плакал или капризничал. Дверь в его комнату всегда была открыта – днем и ночью. Томас долго не видел сына и теперь захотел пойти к нему.– Как он изменился, – сказал он, хотя на малыша падал лишь свет из коридора, а глаза у него были закрыты, и без особой нужды будить его не стоило. Пару минут мы смотрели на сына вдвоем, как смотрели бы, склонившись над кроваткой, каждый вечер, прежде чем лечь спать, если бы только большинство этих вечеров я не проводила в одиночестве, а он не пропадал невесть где, неведомо с кем, неведомо за кого себя выдавая. Томас обвил рукой мои плечи, чтобы довершить картину, какой долго не видели эти стены, он словно говорил мне: “Посмотри на него, он твой и мой, он наш, мы сделали его с тобой вдвоем”. Томас робко погладил Гильермо по щечке, очень мягко, чтобы не разбудить, – подушечкой большого пальца, а не кончиком ногтя – этот жест он приберег для себя. А потом сказал:
– Гильермо становится все больше похож на тебя, да?
Он еще не ужинал, устал после дороги и хотел есть, но, наверное, еще больше, бесконечно больше устал от чего-то другого, от того, что успел испытать, хотя события его жизни не были прозрачными для меня, они были непроницаемыми и такими же останутся, коль скоро в некую часть его жизни мне нет доступа. Да, он очень устал, он только что вернулся из Германии или откуда-то еще, сделав короткую остановку в Лондоне; отдав, наверное, два месяца выполнению важного задания, как и тот человек из Белфаста, которого вроде бы разоблачили или который сам раскрылся, то есть спалился, и продолжать там не мог. Томас отпустил бороду и волосы, но лицо все еще оставалось его лицом. Возможно, он и вправду приехал из Германии, возможно, и вправду с дипломатических переговоров – только и всего, возможно, мистер Рересби мне не соврал. Ну а если однажды Томас изменит себе лицо – что тогда?
– А этот Рересби, с которым я разговаривала… Который сообщил тебе про мой звонок и желание срочно с тобой связаться… Он твой начальник? Он тоже, как и ты, занят тем, чего нет? – Я не должна была больше ни о чем его спрашивать, никогда, но соблюдать это правило – по крайней мере поначалу – было не в моих силах. С другой стороны, я понимала, что нынешняя ночь – исключение, и старалась этим воспользоваться. Почему бы не попробовать? Что я теряю? Он просто не ответит, если не захочет. Мы сели за стол, я достала дыню с ветчиной, спаржу, навахас, сыр, паштет, тосты, айву, орехи, а если ему захочется чего-нибудь еще, пусть только скажет. Томас сидел по-прежнему полностью одетый, а я – в халате. Как и следовало ожидать, на мои вопросы он отвечать не стал.
– Чего нет, то не считается, – сказал он. – А если ничего нет, то и рассказывать не о чем.
– Скажи мне по крайней мере одно: почему?
– Что почему?
– Почему ты в это впутался? И когда, с какого времени? Еще в Оксфорде или уже потом? Неужели еще до того, как мы поженились? Или после? Наверное, что-то заставило тебя? Ты ведь даже не полноценный англичанин и видел свою будущую жизнь только здесь. – Я тотчас заметила, что повторяю аргументы Руиса Кинделана как свои собственные. Ну и пусть, ведь толстяк был, по сути, прав: Томасу не было никакого резона подключаться к такому трудному и опасному делу. – Понимаешь, Кинделан, кем бы он ни был на самом деле, сказал, что он знал нескольких людей оттуда и все они кончили плохо. Либо лишились рассудка, либо погибли, то есть либо сошли с ума, либо были убиты. Они губят свою жизнь и утрачивают свою личность, так что в конце концов уже и сами не знают, кто они есть в действительности. Никто ими не восхищается, никто не благодарит – даже за самопожертвование. А когда они становятся малопригодными для такой службы, от них безжалостно избавляются, как от сломанных машин.
Мне показалось, что Томас хорошо знает, о чем я говорю, и все это впрямую касалось его тоже. Думаю, похожие опасности подстерегают тех, кто принадлежит к любой организации, будь она легальной или нелегальной, подпольной или официальной.
Томас ел невозмутимо, выбирая то одно, то другое, но теперь поднял глаза от тарелки и посмотрел на меня как-то свысока, с видом морального превосходства, почти с жалостью, как смотрят на абсолютно невежественного или очень легкомысленного человека.