Частные случаи ненависти и любви
Шрифт:
Он нарочито хохотнул и сделал характерный жест – словно стряхивает с головы перхоть. При этом Герберт с удовольствием наблюдал, как лицо молодого человека сначала побледнело, а потом по щекам расплескался гневный румянец.
– Хочу спросить, Мелдерис. Все эти мерзкие вещи вы говорили сейчас потому, что вы – обычный подлец, или потому, что хотели оскорбить лично меня? Я полагаю, второе. Смиритесь уже! Линда моя жена. И вашей она никогда не будет.
Герберт снова сжал кулаки. Чудо, что сдержался, не вбил передние зубы в этот нагло ухмыляющийся рот, не вдавил птичий кадык в тощее горло, чтобы никогда больше не мог мелкий слюнтяй говорить ему, Мелдерису, такое. Снова: глубокий вдох, выдох.
– Не хочу вас разочаровать, но ваша
– Убирайтесь! – заорал Андрей, вскакивая из-за стола. – Пошел вон!
– Успокойтесь. – Герберт откинулся на спинку стула и победно улыбнулся. – Ведете себя как невоспитанный дурак. Впрочем, жена ваша тоже умом не блещет. Была бы чуть расторопнее – взяла бы деньги. Я не скуплюсь, когда речь идет об удовольствиях.
Андрей зарычал, одним движением оттолкнул в сторону стол и под аккомпанемент разбивающейся посуды вцепился в Герберта. Драться Левинс явно не умел, но сейчас иначе было невозможно. Он не мог сообразить, бить ли, душить, поэтому в ярости хватал обидчика, как будто намеревался разорвать на части, пока Мелдерис методично выколачивал его, как старый ковер.
Их довольно быстро растащили. Мало того, не в меру законопослушные граждане отвели обоих под руки в милицейский участок, где и пришлось заночевать. Мелдерису ничего особенного не грозило – свидетели единогласно указали, что первым напал Левинс, а летчик лишь защищался.
Впрочем, не все было гладко. Пара кровоподтеков Герберта выглядели невыразительно по сравнению с распухшей физиономией и сломанным ребром молодого коммуниста. Вдобавок очевидцы утверждали, что Мелдерис порочил жену обвиняемого и тем спровоцировал драку. Дошло до суда. И пока машина юстиции неспешно раскачивалась, пришлось отложить побег. Он не хотел, чтобы во время последних приготовлений ему в спину жарко дышала советская милиция.
Левинсу светило полгода принудительных работ – это, безусловно, искупило бы задержку, но советский суд назначил лишь сто рублей штрафа. Видите ли, драка началась «под влиянием внезапно возникшего сильного душевного волнения, вызванного тяжким оскорблением со стороны потерпевшего». Мелдерис был опустошен и разочарован.
А через неделю после этой истории произошло еще кое-что.
В те дни Герберт старался чаще бывать на людях: в четырех стенах ему становилось тревожно и тоскливо. Питейные заведения он теперь обходил стороной и обычно после работы прогуливался по зазеленевшим и усыпанным цветами рижским паркам.
Как-то, повинуясь весне, он заглянул в дансинг. Там он сразу заметил чудесную юную блондинку, свежую и нежную, как майский вечер. Недолго думая, Мелдерис пригласил ее на фокстрот.
– Разрешите представиться: Герберт Мелдерис. Позволите узнать ваше имя? – сказал он, любуясь собственной старорежимной галантностью.
– Я Магда… Медем. Простите, а вы тот самый Мелдерис? Летчик?
– Скорее, бывший летчик. – Он тепло улыбнулся в ответ на расцветающий в ее глазах восторг.
– Я сразу вас узнала! Только не могла поверить… Я до сих пор храню газетные вырезки. Я так восхищалась вами, еще когда была школьницей. Вы же настоящий герой!
Она зарозовела, привстала на цыпочки и посмотрела на него так… Раньше на Герберта так смотрели многие девушки, не то что теперь.
После танцев он проводил Магду домой, а через пару дней ее родители пригласили Мелдериса на ужин. Большевистские порядки как будто не коснулись семьи Медемс, и тем вечером он упивался домашним теплом, светской беседой, полузабытым вкусом славы и обходительностью хозяев.
Шли дни, а он все откладывал побег. Нельзя сказать, что Мелдерис страстно увлекся Магдой, хотя она
была естественна, мила, образованна, а главное, ежеминутно тешила его самолюбие бескорыстным благоговением и обожанием. Он, скорее, влюбился в ее семью: в отца, чей предок, рыцарь Тевтонского ордена, участвовал еще в битве при Раквере; в незаметную, с безупречными манерами мать; в экономку, которую выдавали за дальнюю родственницу, – безмолвную, ширококостную, с единственным выражением лица; во весь этот чудесный быт – отполированный, накрахмаленный, отлаженный, как швейцарские часы. Его засасывало в воронку отнятого большевиками будущего. Возвращаясь от Медемсов, Герберт каждый раз думал одно и тоже: если бы не проклятая новая власть, ему не пришлось бы бежать. Он открыл бы свое дело, завел приличную квартиру, с прислугой, белыми скатертями и столовым серебром; женился бы на девушке из хорошей семьи. Он бы летал, конструировал, писал книги… А теперь ему придется начинать жить сначала, как будто этих сорока лет вообще не было. Большевики их украли.Мелдерис хотел и не хотел бежать. Он безотчетно ждал какого-нибудь знака, чтобы наконец решиться. И судьба в одно движение высыпала перед ним знаки, как неопытный шулер два комплекта козырей.
Сначала Латвию залихорадило от подоспевшей депортации. Советский Союз пускал кровь всем вновь приобретенным территориям: «неблагонадежных» вагонами отправляли в Сибирь. Никто не знал точное число высланных – ходили слухи о сотнях тысяч. И хотя реальные цифры были на порядок скромнее, паника росла день ото дня.
Официальные формулировки не вносили ясности. Жернова «мероприятий по очистке от антисоветского, уголовного и социально опасного элемента» мололи без разбора: членов упраздненных политических партий, бывших офицеров, «белоэмигрантов», ремесленников, лавочников, зажиточных хуторян, клириков любых конфессий. Кто угодно мог быть опасен, если как следует присмотреться.
Герберт удивился, что его не тронули. Он, конечно, в последнее время вел себя разумно, даже осторожно. Как сменилась власть – пригнулся, ни с кем особенно не откровенничал. Если начинался опасный разговор, помалкивал: плевать против ветра – себе дороже. А еще был тот визит в Москву, в КБ Яковлева. Возможно, большевики все еще имели на Мелдериса виды. Но расслабляться не следовало.
Среди приятелей и знакомых Герберта настроения были отнюдь не радужные. Не он один – многие латыши существенно потеряли при Советах, а теперь еще ледяным призраком маячила Сибирь. Мелдерис старался поменьше говорить и побольше слушать. Бывшему герою-летчику обычно доверяли.
– Среди комиссаров большинство – жиды, – тощий сутулый Артис всегда говорил невнятно, будто с кашей во рту. – Как утвердилась их власть, сразу повсюду своих расставили… Недавно ездил навестить тетку в Варакляны. Там новый городской начальник. Кто, думаете? Жид! В Ливанах, в Прейли – то же самое. И здесь, в Риге, они теперь все решают. Давно списки латышей составлены – кого к стенке, кого в Сибирь… Мало у нас было своих жидов, еще чужие прикатили. А с пришлыми они силу-то почуяли! Вот и началось… Больше мы не хозяева на своей земле.
Не только Артис так считал. Трудно спорить с очевидным. Мелдерис молчал, но внутри все пылало от гнева. Жидам оказалось мало украсть его любовь, они теперь насиловали его Латвию! Какого еще знака он ждал?!
Для побега все было приготовлено, а он хоть и понимал – пора, по-прежнему тянул. И вот – война!
Вечером двадцать второго объявили мобилизацию. Призыв касался тех, кто родился с 1905-го по 1918-й и был гражданином СССР до 1940 года. В общем, обошлось. Мелдерис со своим девятисотым оказался староват и при Советах прожил только последний год. Но расслабляться не стоило: сейчас не подошел, а завтра еще как сгодится. Герберт был точно уверен в одном: сражаться за красных он не пойдет. Он понимал, что с дезертирами нянчиться не будут: поймают – поставят к стенке; но лучше быть расстрелянным, чем идти против совести.