Чёрный лёд, белые лилии
Шрифт:
— Это всегда так, Лиса, — пробормотал он, немного помолчав. — Вечно кажется, что время ещё есть. А потом оно кончается. И вот только тогда ты начинаешь понимать, какой ты идиот. Какой ты дурак, что не пошёл, — медленно говорил он, — не сказал. Просто не обнял. И когда ты это понимаешь, Лиса, — тогда уже поздно. Ничего уже не сделаешь.
На секунду Тане показалось, что глаза Колдуна подёрнулись лёгкой дымкой слёз.
У Антона — чёрные, ледяные.
У Антона — такие, что хочется смотреть и смотреть.
— Глупо не разговаривать с человеком, который на самом деле тебе дорог. Неважно, что случилось. Потому что в любой, в любой момент его может
От Антона Калужного пахнет скошенной травой, свежим сеном и цветущими вишнями.
— Мы делаем столько страшных вещей, Лиса. Мы взрываем, вместо того чтобы строить. Мы убиваем, вместо того чтобы любить. Свои, чужие, друзья, враги… — он повёл плечом, болезненно хмурясь. — Я сказал тебе тогда, что ты неправа, Лиса, потому что так нужно было для тебя. Но ты была права — если по-честному. Мы люди — все. И мы делаем столько зла друг другу. Только любовь, любовь способна это исправить! Если бы у меня был ещё один шанс, Лиса, — почти неслышно прошептал Колдун. — Если бы только шанс… Если бы можно было вернуться туда, назад. Я ничего бы не исправлял. Заново пережил бы все беды, которые выпали мне на голову. Всё бы пережил. Но ей… Я бы ей сказал. Всё, что чувствовал тогда и чувствую сейчас. Всё бы сказал. Я не могу ничего исправить, Лиса, — он ласково посмотрел на неё. Несколько раз тяжело моргнул. — Но ты можешь. Иди. Исправь. Убей свои принципы. Возьми его за руку и люби, пока у тебя есть время.
Она встала. Сделала несколько шагов к двери, с трудом различая предметы вокруг, будто во сне. Перед глазами стояло только лицо Антона, такое, какое видела она ещё тогда, в Санкт-Петербурге, открытое, испуганное.
Я не хочу, чтобы ты умирала!
— Лиса, — тихонько окликнул её Колдун. Таня обернулась. Он сидел на краю лежанки, весь какой-то маленький, скомканный, сломанный, будто старая, никому не нужная заводная игрушка. Улыбался чему-то. Смотрел по-отечески нежно.
— Ты… ты молодец, Лиса. Правда. Ты молодец, — негромко повторил он и зачем-то добавил: — Я не приду сегодня ночевать.
Таня кивнула, ничего не поняв. Всмотрелась в усталые светло-серые глаза: им сейчас, кажется, была целая тысяча лет, такая глухая тоска и отчаянное, болезненное, обречённое всепонимание светились в них.
— Она вас услышала, Иван Палыч. Ваша Роза. Услышала и простила. А Гонсалеса я вам за неё убью.
— Иди, Таня, — неслышно прошептал он.
Несколько сот метров Таня шла медленно. Смотрела наверх — на звёзды. Думала — о чём?.. Не знала сама. Знала только, что идёт куда-то туда, куда нужно, и делает всё правильно. А всё остальное — что скажет, как посмотрит, для чего идёт — вдруг перестало её волновать.
Звёзды такие красивые. Как же глупо. Как глупо не верить в Бога и думать, что на этом всё и заканчивается. Ну, разве может так всё закончиться? Разве может так, в крови, в земле и в боли, завершить своё существование человеческая душа? Просто пропасть?
Они все где-то там, думала она, подставляя лицо свету. И Рита, и Надя, и Настя. Роза. Смотрят вниз. И тысячи, миллионы, квадриллионы других. Когда-нибудь там будет и она. Разве есть в этом что-то страшное? Разве нужно бояться смерти?
Таня вдруг замерла, как вкопанная. Испугалась. Почему-то ужасно испугалась, что опоздает туда, куда идёт, поэтому вдруг рванулась с места, побежала, задыхаясь. Несколько раз упала, ободрала и без того настрадавшуюся правую ладонь. Боялась она теперь только одного — опоздать.
В землянку Таня ворвалась, едва не упав.
Ничего увидеть не успела, споткнулась, со всей силы подалась вперёд, упёрлась локтями.И взлетела.
Почувствовала под ладонями живое тепло, ощутила всей кожей, как вздымается родная грудь. Распахнула глаза, вздохнула почему-то со всхлипом, крепко уцепилась пальцами за ткань тельняшки, подтянулась вверх.
Глаза в глаза. Голубые — в льдисто-чёрные.
И всё сразу понятно — обоим.
Недоумевающий взмах чёрных густых ресниц, дрожание русых.
А потом — руки к коже, к щекам, к колючей щетине, от которой пахнет мылом и свалянной травой, сенокосом, спасительное тепло под пальцами, и пусть, что она пачкает кожу Антона кровью из распоротой ладони. И глаза, глаза, глаза… До тех пор, пока по щекам не скатываются слёзы.
Он ни о чём не спрашивает. Она ни о чём не говорит.
Разве это нужно?..
— Пришла?.. — не шёпот даже, дрожание воздуха. Обкусанные, чуть ободранные внизу губы.
— Пришла… — как эхо.
И у Тани вдруг исчезли все силы, так, разом. Потому что она поняла, что решила всё, что пришла, что выбрала.
Правильно выбрала.
Выбрала Антона ещё там, в темноте его кабинета, сжимая ладони на измученной груди и с придыханием глядя за танцем снежинок в свете фонаря. Выбрала сейчас, зная, чувствуя, что он убивал и может снова убить, что он несчастен и сломан, что полон страшных тайн, — и всё равно выбрала, прижавшись всем телом, выбрала его против тысяч других.
Разве что-то изменилось?..
И она почему-то заплакала, глупо, всхлипывая, как плакала маленькой, когда ей бывало очень больно или обидно, когда не от кого и незачем было скрывать свои слёзы. Заплакала, упершись лбом в лоб Антону, и почувствовала тёплые мозолистые ладони на мокрых щеках, почувствовала губы, сцеловывающие что-то, похожее на слёзы, — но ведь это не они?..
Сержант Соловьёва не знает, что такое плакать.
Лейтенант Калужный не знает, что такое любить.
— Я боялась… — едва проговорила она, но голос сорвался, просто скатился куда-то вниз. — Боялась, что ты…
— Тихо. Тихо, тихо, — зашептал Тон, накрыв пальцами Танины руки, намертво вцепившиеся в его тельняшку. — Тихо, Соловьёва. Я же здесь. Я здесь. Ну, не хватайся ты так, я же тебя поймал.
От ненависти до любви, может, достаточно один раз споткнуться?..
— Прости меня, прости, прости… — бессвязно лопотала она, и из слёз, кажется, даже на земляном полу скоро будет лужа. — Прости, я так боялась… Я так боялась, так ждала…
Антон смотрел на неё, пристально, тяжело, и Бог знает, что искал в её глазах; а потом вдруг провёл большим пальцем по брови, задел родимое пятнышко. Несколько раз моргнул, будто поверить не мог, коснулся рукой волос, прижал к себе всю, дурную, жалкую, замёрзшую, шепчущую какую-то несусветную ерунду вперемешку со всхлипами.
Масок нет, ролей нет, всё закончилось, чувствовала Таня. Он с ней. Живой. Настоящий. Такой живой, что лёд в чёрных глазах плавится и почему-то застывает каплей на нижних ресницах.
— Господи, Таня, — выдохнул Тон, — Господи, иди сюда.
Он склонился вниз, а Таня потянулась наверх, обхватывая его лицо ладонями. Она вцепилась в его тельняшку, прижалась, на мгновение замерла, ощущая всем телом его, запоминая, на всю жизнь запоминая, чувствуя дрожание воздуха, шумно вдыхая…
Почему-то вспоминала, видя своё отражение в чёрных глазах. Вспоминала… Картинки мелькали перед глазами, и за всеми ними стоял он — высокий, тёплый, родной.