Чужое небо
Шрифт:
========== Часть 8 ==========
25 декабря 1945 год
Память Барнса все еще подводила, но преимущественно в мелких незначительных деталях, поэтому он был почти уверен, что так в своей жизни переживал только дважды. Первый раз, когда Стив подхватил три пневмонии за одну зиму. Второй… здесь и сейчас, когда ее не было уже полтора месяца, и Баки не знал, что ему думать. Спрашивать было подозрительно, но на исходе третьей недели он не утерпел, попытавшись вложить в вопрос минимум личной заинтересованности, спросил. Но внятного ответа от охраны не получил ни тогда, ни спустя неделю, ни спустя еще две. Предоставленный сам себе и демонам собственных тайн, он передумал всё, что мог. Всё, что не мог — тоже. Что ее раскрыли. Что отстранили от работы над проектом. Или даже убили. В конце концов, Баки решил, что случись
Давать свободу физической разминки ему по-прежнему никто не собирался, о спарринге не могло быть и речи, поэтому числа декабря на отрывном календаре сменялись все также бесконечно медленно. Баки усердно тренировал в себе искусство не привлекать внимание, при этом не вести себя слишком тихо, что гарантированно вызвало бы подозрение. От нее все еще не было никаких вестей, и Баки все чаще ловил себя на мысли, что хотел бы днями напролет совсем не вылезать из комнаты, где он преспокойно мог бы пытаться высидеть что-нибудь живое из двух зачитанных-заученных книжек, надежно спрятанных под слоями покрывала, одеяла и подушки.
Но такое его затворническое поведение обязательно насторожило бы охрану и, чего доброго, подвигло бы их на обыск. Этого Баки никак не мог допустить и, тем более, по собственной глупости спровоцировать. Поэтому за койку, где хранился его клад, он особенно не цеплялся, из комнаты выходить по привычному маршруту до санузла и кухни не отказывался, вел себя вполне обычно. Во всяком случае, ему отчаянно хотелось верить, что у него это получается, и он не переигрывает.
Календарь показывал 25-е. Насколько Баки успел понять, у Советов отношение к религии было напряженное, хотя на его личные воспоминания это никоим образом влиять не могло. Не то чтобы в прошлой жизни он был преданным католиком, (что очень сказалось на милости к нему Всевышнего), но Рождество он помнил хорошо. Помнил, как дома наряжали елку, как мама готовила ужин и как он, старший брат, готовил сестрам подарки. Баки записывал всё, что вспоминал — яркое, детализированное, живое — не скупясь на слова и описания, но экономя убористым почерком, потому что чистых листов в блокноте становилось все меньше.
Все еще пребывая разумом там, в далеких и безвозвратно ушедших 30-х, в беззаботной юности Джеймса Бьюкенена Барнса, Баки отрешенно штриховал карандашом разлапистые еловые веточки в углу страницы, когда в двери защелкали замки. Отточенными до автоматизма движениями Баки спрятал блокнот и дневник, разгладил до идеального состояния все складочки на покрывале, приготовившись услышать и выполнить заученный приказ.
— На выход! — пробасил охранник, едва приоткрыв дверь.
Привычный расклад был солдату знаком. Уборная, бритье в присутствии двух вооруженных охранников, сопровождение до кухни, где его ждал уже скомплектованный завтрак без права на личный выбор.
Далее полагалось в сопровождении вернуться обратно в комнату, но сегодня что-то пошло не так уже на выходе из кухни, где его без объяснения причин увели совершенно другим коридором. Первые метров тридцать Баки отчаянно пытался вести себя примерно и вопросов не задавать, но потом коридоры начали расходиться развилками, и чутью Баки это очень не понравилось.
— Куда мы идем? — спросил он, хотя спрашивать никто не позволял, и сбавил ход, хотя его эскорт продолжал чеканить шаг в прежнем темпе, поэтому две широкие
груди очень скоро врезались в спину Барнса, припечатав где-то между столкнувшимися телами цевья винтовок. — Куда меня ведут? — повторил вопрос Баки, не собираясь уступать.Двое, шедшие спереди, посмотрели грозно и с недовольством, переглянулись, после чего один из них ответил:
— В град стольный.
И это ничуть не добавило Баки понимания.
— Я не понял, — он посмотрел открыто на того, с кем говорил, ничуть не сдвинувшись под натиском в спину.
Охранники снова переглянулись.
— Приказано доставить тебя в Москву. Поэтому кончай упираться и прибавь шагу, — его ткнули в спину винтовкой, попав не совсем по шрамам, но где-то очень близко, отчего Баки пробрало аж до копчика: пластины железной руки пришли в движение, пальцы спазмически сжались, готовые сию секунду вогнать ствол охраннику в глотку.
И видимо, эта готовность красноречиво отразилась у Баки на лице, потому что ударивший его враз побелел и отшатнулся на пару шагов назад. Трое его напарников одновременно встали в оборонительную стойку и вскинули оружие.
Барнсу терять было нечего.
— Мне нужно вернуться в комнату, — как можно четче выразил он свою претензию, не сводя взгляда с одного из охранников, насколько он знал — не командира, но званием выше остальных.
Где-то позади уже слышался топот бегущих ног и треск ненавистных шокеров, который Баки не столько слышал, сколько ощущал кожей, каждым мельчайшим вздыбившимся волоском.
— Что происходит? — это был требовательный голос командира, с остальными членами группы вбежавшего в коридор. Все вместе они обступили Баки плотным кольцом.
— Командир, объект не…
— Я оставил в комнате блокнот, — перебил Барнс, спонтанно решив, что если будет максимально честным, все обойдется, после чего медленно обернулся к командиру лицом. — Я хочу его забрать.
Баки еще не решил, что будет делать, если ему все-таки не позволят вернуться. Не придумал он, как поступит, если они захотят просмотреть записи. Лишь одно он знал наверняка: он не оставит здесь дневник. Он не отдаст им в руки тайны, пусть даже не свои. Особенно не свои, ведь это из-за него, из-за его вопросов она оставила ему дневник. Доверила ему дневник, и если за него теперь придется драться, если за него придется убивать, Баки не задумается ни на секунду.
Напряжение росло и в переносном, и в самом буквальном смысле: со всех сторон разрядами трещали шокеры, в боковом зрении мелькали голубоватые электрические дуги, и Баки незаметно для самого себя принял защитную стойку, готовясь отражать нападения.
— Приказано не калечить! — командир забористо выругался, после чего поднял одну руку открытой ладонью вверх, давая знак команде. — Солдат! — его требовательный взгляд замер на Барнсе. — Кроме блокнота… претензии имеются?
По тону и обстановке в целом Баки быстро сообразил, что это один из тех вопросов, на которые есть только два ответа. Оба предельно конкретны.
— Никак нет! — отчеканил Барнс и, сделав над собой усилие, выровнялся, пытаясь выглядеть менее грозным.
Командир все еще не сводил с него взгляда.
— Приказ: «сесть в машину и ехать, не оказывая сопротивления и не создавая прочих помех» будет исполнен, если с тобой будет твой блокнот?
— Будет исполнен! — ровно и по-уставному внятно ответил Баки.
— Коваленко! И вы трое! — мечущий молнии взгляд наконец-то оставил Барнса, обратившись к охранникам. — Сопроводите солдата назад до его комнаты, и пусть он хоть черта лысого оттуда вынесет! Но сядет, наконец, в хренов грузовик! — проскрипев сапогами по полу, командир направился дальше по коридору, туда, куда изначально сопротивлялся идти Баки, и, развернувшись уже на приличном отдалении, рявкнул откуда-то из темноты. — И оденьте его! Наверху не месяц май!
Лично забрав вожделенный дневник, а под шумок и блокнот, Баки всерьез задумался над происходящим. Привыкшие к его тихому поведению, охранники явно перетрусили, стоило ему лишь продемонстрировать готовность к сопротивлению. Кроме того, его запретили калечить, что заставило их нервничать еще сильнее, потому что, фактически, им связали руки. А еще командир… Он явно был зол, и даже не скрывал этого. Он нервничал. Причем, не из-за самого факта, что Баки оказал сопротивление, а именно из-за того, что им пришлось задержаться, выбиться из графика.