Чужое небо
Шрифт:
— Я… эм… — Барнс довел свой русский до совершенства, ужасно глупо было так заикаться, но весь его богатый словарный запас вдруг куда-то исчез, не позволяя связать и двух слов. — Я привез его с собой, — наконец, выдавил Баки и засуетился, спешно расстегивая удушливо тесный ватник, чтобы достать спрятанный в слоях одежды дневник. — Его никто не видел, кроме меня. Я никому не…
— Спасибо, — она сказала на английском вместо русского и забрала неуверенно протянутую книжку, избавив тем самым его от мучительной необходимости продолжать. — Теперь, прежде чем мы выберемся отсюда смотреть город, нам очень нужно уладить пару моментов, — к русскому она так и не вернулась. — Во-первых, на эти сутки ты — вверенный моей опеке иностранный гость, я — твой экскурсовод. В самом буквальном
Лишь теперь Баки, кажется, стал понимать и ассоциировать окружающую обстановку.
— Это магазин? — выпутывая руки из тесных рукавов, Барнс окинул помещение более смелым взглядом. На огромных окнах-витринах висели плотные бархатные шторы, на стенах — хоть и незнакомые, но приятные глазу картины. В центре стояло много мягкой мебели, по периметру — шкафы, стеллажи, вешалки, все завешенные одеждой, как показалось Баки с первого ознакомительного взгляда — на любой случай, вкус и погоду. Со второго взгляда он пришел к выводу, что такого количества новой одежды, собранной в одном месте, не видел никогда в жизни. Во времена Великой депрессии, а потом и в войну как-то не довелось. В плену и подавно.
— Прямо скажу, не всякий с улицы сюда зайдет. Хотя бы потому, что большинство москвичей еще свято верят, будто изнутри это здание — сплошные, оставшиеся после войны казармы. По большей части, они не далеки от истины, но верхи Партии в личных целях уже приступили к восстановлению былого величия ЦУМа, — она показательно развела руки в стороны, давая понять, что есть русское «ЦУМ». — Да, это магазин. Для элиты.
Барнс промолчал, предпочтя просто смотреть и, словно губка, впитывать образы роскоши, которой, оказывается, даже после прокатившейся волной опустошения войны, располагал безжалостно гнобимый всей Америкой Союз.
К элите Баки себя не относил ни до, ни, тем более, после войны, но так уж легли его карты: он стоял сейчас один в огромной костюмерной, словно актер мирового значения, вокруг которого все вились. И пусть не было тех самых «всех», зато была она, одна, для Баки стоящая целой команды обычно шумных и совершенно бесполезных помощников.
Барнс провел в изоляции год, половину из которого он валялся голым на полу или лежал, обмотанный проводами и бинтами, на операционном столе, поэтому у него не было даже смутного понятия о том, какая одежда могла бы соответствовать отведенной ему роли. Это притом, что сама мысль «разрешено смотреть на всё, трогать всё, на что упадет глаз, и совершенно безвозмездно забрать всё, что понравится и подойдет» — казалась ему дикой, нереальной.
Баки видел себя в зеркале почти каждое утро, но оно было маленькое, только для лица, при особенном желании, для шеи и верхней линии плеч, но никак не для всего его роста. Прежние охранники в шутку, а новые всерьез и часто почти в открытую говорили ему, что продовольственная доставка работает едва ли ни на него одного. Он почти не переводил наедаемые калории в физическую нагрузку, и в последнее время этот факт его несколько беспокоил, особенно, в отсутствии достаточного количества отражающих поверхностей и возможности заручиться чужим непредвзятым мнением.
От пола до потолка зеркало в золоченой раме, что стояло в предусмотрительно отгороженной от остального зала примерочной, явило Барнсу не слишком уж печальную картину — все его внушительные размеры складывались не из жира, как можно было ожидать, а из самых настоящих, проступающих рельефом мышц, каких Баки упорно не помнил у себя ни когда преуспевал в спорте, ни даже когда проходил медкомиссию для вступления в армию.
Она не спрашивала его размеров, о которых Баки сам понятия не имел, но вся одежда, что она давала ему, неизменно оказывалась подходящей, и даже надев рубашку и свитер, Барнс не почувствовал себя скованным в груди или плечах. Не ношеные, с чужого плеча, не лежалые и сырые, все вещи
пахли как-то по-особенному — новой, дорогой тканью, которая не кололась и от малейшего неосторожного движения не рвалась просто потому, что уже была заношена до дыр.Волосы Баки снова отросли, всклокоченные шапкой и примеркой, они выглядели небрежно и неухоженно, но заботиться об этом сейчас было просто некогда. Мужчина пытался причесать жесткие пряди пальцами, пригладить их, ровно до тех пор, пока она, устав искоса наблюдать мучения, не подошла к нему сзади. Медленно, зная, что он увидит каждое ее движение в зеркале, она коснулась его головы.
— Для этого придумана расческа, ты знал?
Барнс честно не рассчитывал, что с его лохматой гривой возможно будет сладить, пока вышеупомянутая расческа не появилась в ее ловких руках — и волосы получилось очень аккуратно зачесать назад, чтобы они перестали торчать, как попало. Глядя на свое отражение, Баки был уверен, что сам когда-то давно делал точно также, когда, также как сейчас случалось, что волосы отрастали, а постричь их не было возможности. Баки никогда не был Нарциссом, нет, но сейчас на свое отражение засмотрелся. Гладко выбритый и причесанный, он, оказывается, выглядел почти также молодо, как на той фотографии из досье, хотя самому ему часто казалось, что после всего пережитого он должен быть дряхлым стариком, седым до последнего волоса. И не важно, что прошел только год с небольшим, потому что Баки он все равно показался целой вечностью, а все, случившееся до, словно и не случалось вовсе, не с ним, не в его жизни.
— Вы красивы, агент Хартманн, — несмело, но, насколько сумел внятно выговорил Баки, основательно выпотрошив остатки своей мертвой личности, чтобы найти в себе силы и подходящие слова, и при этом не запнуться о заведомо подставную фамилию.
Если бы Баки постарался чуть лучше, он бы сказал «Вы прекрасны», потому что так оно и было на самом деле. Строгую форму она сменила на платье, пальто с погонами — на богатую шубу в пол, которая уже не могла напрямую выдать ее связь со спецслужбами. Ее губы по-прежнему алели, а освобожденные из прически волосы, завиваясь идеальными светлыми кудрями, ниспадали по ее плечам.
От слов Баки ее щеки вспыхнули хорошо заметным глазу мужчины румянцем, отчего тот облегченно выдохнул, потому что его отвратительная попытка все-таки возымела результат.
— Мистер Барнс, — она произнесла на безупречном английском и кокетливо улыбнулась, — вы меня смущаете.
Баки отвернулся и чуть наклонил голову, чтобы скрыть ответную улыбку.
Когда он в последний раз перед выходом позволил внутреннему любопытству одержать верх и взглянул на себя в зеркало, оттуда на него посмотрел дорого и со вкусом одетый в элегантное пальто молодой мужчина, за плечом которого стояла роскошная женщина. И пусть внутреннее несоответствие между ними было и всегда будет колоссальным, Барнс был приятно удивлен, что хотя бы внешне ему удалось снова примерить на себя личину… значимого человека, которому позволено, как у русских говорят, «выйти в люди»?
— В кризисные тридцатые и военные сороковые, те, что я застал, у нас в Америке так мог себе позволить одеваться только Говард Старк, те, кто на него работал, обязанные держать марку, и, вероятно, те, кто был с ним очень близок, — зачем-то посчитал нужным сообщить Баки, приняв из ее рук пару черных кожаных перчаток, достаточно больших, чтобы вместить его металлическую ладонь, но при этом не бросающихся слишком очевидно в глаза.
— Одежда — это всего лишь действенный способ обмана, иллюзия, позволяющая становиться тем, кого хотят видеть в том или ином месте в то или иное время.
— Как, например, иностранного гостя и его очаровательного экскурсовода? — спросил Баки, слегка осмелев, то ли после предыдущего сомнительного успеха, то ли от обстановки в целом.
— Именно.
Наверное, ему еще долго предстояло возрождать в себе достойного роли джентльмена, потому что, по всем существующим представлениям, джентльмену полагалось вести идущую рядом даму под руку, особенно, по таким жутко заснеженным дорогам и обледенелым лестницам. Барнс же не знал, как к своей даме — такой даме — подступиться.