Далеко ли до Вавилона? Старая шутка
Шрифт:
Знаменательный день.
Сегодня мне исполняется восемнадцать.
Чувствую, что это очень важная веха в моей жизни. Я кончила школу. Вчера забросила на чердак все школьное: платья, учебники, правила поведения, которые мне столько лет старались навязать, и даже альбомы с фотографиями подруг, которых я вовсе не жажду еще хоть раз увидеть.
С этого дня я начинаю становиться личностью. Вступаю в свой новый год. Впереди у меня вся жизнь, еще пустая, как страницы этой тетради, — я ее сама себе подарила на день рожденья. Это, в сущности, не дневник, скорее мимолетные мысли, в которых я отражаюсь, так что через сорок лет, если жива буду, как сказала бы Брайди, я смогу оглянуться назад и увижу, какова я была в начале пути. Забывать очень легко. Я в этом убедилась, наблюдая тетю Мэри, уж не говорю про деда, но дед — случай особый, его медленно пожирает невообразимая старость.
Вообще-то,
Мне кажется, на земле всегда была война. Думаю, и через сорок лет будет примерно то же самое, хоть люди и говорят обратное. Даже из нашей маленькой деревушки сколько народу убито. Мой дядя Габриэл убит под Ипром, его имя занесено на доску в память павших; там же, на стене нашей церкви, увековечены сын ректора и брат миссис Тирел, — этот, по словам тети Мэри, был повеса и развратник, а все-таки никто не пожелал бы ему сгинуть от пули какого-то бородатого мусульманина. И еще брат священника, отца Фенелона, и Сэмми Кэррол с железнодорожной станции, а Пэдди Хегерти, сын рыбака, лишился правого глаза и теперь немножко не в своем уме. В нашей округе есть и другие, только я сейчас всех не припомню. И потом, Фила Райана убило, когда англичане из пушек били по Сэквил-стрит, а на прошлой неделе «черно-пегие» [41] застрелили Барни Карни, когда он после танцев выходил из Брэйского зала. Говорят, застрелили по ошибке. Может быть, на том свете им лучше, чем здесь, по крайней мере, так Брайди говорит — на небесах ли, в преисподней ли, хуже, чем здесь, быть не может. Пожалуй, я с ней не согласна. Бывают, конечно, разные ужасы, а все равно, по-моему, жить — большое везенье.
41
Английские карательные отряды в Ирландии в 1920–1923 гг.; принимали участие в подавлении национально-освободительного движения.
Тетя Мэри подарила мне на день рожденья теннисную ракетку. В глубине души она надеется, что я стану хорошей спортсменкой и буду пользоваться успехом в обществе, но, думаю, ее ждет разочарование. Брайди испекла для меня пирог — предполагается, что я об этом не подозреваю. Дед уже не способен никому ничего дарить. Я получила семь поздравительных открыток от бывших школьных подруг и коробку шоколада от садовника Джимми — это очень, очень великодушно с его стороны, у него ведь нет лишних денег. Сейчас мне слышно, как он под моим окном медленно разравнивает граблями песок. Ему, видно, нипочем ни жара, ни холод, он всегда двигается неторопливо — что-то подвязывает, ровняет, пропалывает, высеивает, и руки у него теперь как древние корни, которые зарываются в мягкую землю, будто хотят опять обрести в ней покой.
Родителей у меня нет. Посторонним иногда от этого немного неловко или грустно, но я-то привыкла, ведь у меня их никогда и не было. Тетя Мэри для меня сразу и отец и мать, меня это вполне устраивает.
Следы моей матери везде, куда ни погляди — фотографии в премиленьких серебряных рамках, в альбомах или засунуты за рамы зеркал, которые от старости и зимней сырости уже пошли пятнами. Похоже, она всегда улыбалась, совсем как тетя Мэри, и волосы у нее закручивались над высоким лбом прелестными вопросительными знаками. На моем туалетном столике (когда-то он был мамин, и все, что есть в моей комнате, когда-то было мамино) лежит серебряная щетка для волос, и на ручке — мамин вензель. А в одном из ящиков комода — ее носовые платки, но у меня никогда не хватало храбрости ими пользоваться. Я сплю в той самой постели, в которой спала она, когда была молоденькая. Зимой на ветру в окно стучат те же ветки. Те же ступеньки скрипят у меня под ногами, когда я взбираюсь по винтовой лестнице сюда, к себе, в нашу комнату на верхотуре. Восемнадцать лет назад она дала мне жизнь, а я ее убила. Отблагодарила называется.
Отец из моей жизни исчез, не оставив никакого следа. Никто ни разу не упомянул его имени, не рассказал про него что-нибудь забавное. Ни одно лицо в запыленных альбомах мне не показали как отцовское. Может быть, это от него я унаследовала нос с чуть заметной горбинкой? И прямые тонкие волосы? Может, у него тоже, как у меня, вторые пальцы на ногах были немножко длинней больших? Жив он или умер? Хороший он человек или плохой? Унылый или весельчак? До него, видно, никому нет дела. Лет с десяти я стала его искать. Таращила глаза на более или менее пожилых мужчин — встречных на
улице и тех, что садились напротив меня в вагоне, когда я ехала утром в школу. В поезде, в трамвае, в гостях присматривалась, какие у кого руки, волосы, уши, кожа. Сейчас здравый смысл берет верх над любопытством, а все же я еще не отделалась от привычки пялить глаза на незнакомцев, хоть и стараюсь отучиться. Любопытно, что же это был за человек, если сумел так бесследно исчезнуть.По крайней мере, я знаю, где мама. Под аккуратным прямоугольником зеленого дерна на маленьком протестантском кладбище, на склоне холма над нашей деревней. Склон полого спускается к воде, приземистая церковка укрывается под темными тисами, которые вечно хлещет безжалостный ветер, налетающий с холодного моря. Кладбищенская ограда невысока, и здешние призраки, тоскующие по миру живых, могут, нимало себя не утруждая, глядеть на деревенские крыши, в беспорядке сбегающие к морю.
Здесь же, рядом с моей матерью, лежит и дядя Габриэл, вернее, часть его: по словам тети Мэри, от него мало что удалось собрать, чтобы похоронить; но когда война кончилась, дед настоял, чтобы останки перенесли сюда. Невеселая была история. Брайди тогда сколько слез пролила, говорит, оставили бы лучше беднягу, где он есть, не к добру это — перетаскивать кости покойника с места на место, да только ее совета никто не спрашивал. Моя бабушка тоже там — мне кажется, она заждалась деда. Иные кресты там стоят прямо, иные наклонились, есть такие замшелые, что и надписей не прочтешь. Есть надгробные плиты, есть вроде как ящики — песчаный прямоугольник, обведенный каменным бортиком. И немало поросших травою холмиков, на которых ни имен, ни слова памяти, но тетя Мэри знает про всех и каждого, кто лежит в какой метиле, и всё о каждом, вплоть до самого первого Чарлза Дуайера, эсквайра, почившего в 1698 году, родом из графства Корк. Все они смотрят поверх деревенских крыш на море и в погожие дни, если им любопытно, могут увидеть Уэльс.
— Нэнси!
Тетя Мэри вышла из своей комнаты внизу и тихонько притворила за собой дверь. Перешла площадку и остановилась у лестницы, ведущей в мансарду.
— Нэнси!
Пошла дальше, приостановилась у большого зеркала. Пригладила волосы. Голова ее слегка уже клонилась книзу, но большой узел на затылке поддерживал равновесие.
— Пора, милочка… пора.
— Иду.
Нэнси вышла из своей комнаты и побежала вниз, за теткой.
— В один непрекрасный день этот дом развалится на части, — жалобно сказала тетя Мэри, когда Нэнси очутилась рядом — спрыгнула с последних ступеней так, что в прихожей пол задрожал.
— Тра-ля-ля.
— Я встретила в деревне Гарри и зазвала к нам позавтракать. В конце концов… он, кажется, очень доволен.
Они вышли из дому, и солнце их ослепило, обе минуту постояли на пороге, мигая и жмурясь, пока глаза не освоились.
— Он на кухне, рассказывает Брайди новости.
— А-а… — Больше Нэнси ничего не сумела вымолвить.
Милый, милый Гарри!
Как чудесно пахнут кустики лаванды. Нэнси сорвала несколько листков, растерла между пальцами.
Гарри.
Завернули за угол дома, и тут слышно стало бормотанье старика.
— Только не забыть… — будто старая калитка скрипит на ветру. — Не забыть.
Он сидел в кресле на колесах под огромным черно-белым зонтом, который защищал от солнца его глаза и макушку. В руках он сжимал половой бинокль и, перестав бормотать, поднес бинокль к глазам и принялся оглядывать железную дорогу, проложенную внизу, по насыпи, между дальними полями и морем. В полях и на рельсах ничто не шевельнется, и воздух недвижим, хоть бы одна усталая птица всколыхнула его крылом.
— Хорошо тебе спалось, голубчик?
Тетя Мэри, пригнувшись, проникла под зонт и поцеловала макушку стариковской панамы. Он, похоже, этого и не заметил.
— Выпьем, — сказала она, выпрямилась, чуть задержала руку на его плече. Повернулась, прошла через стеклянную дверь в гостиную. Нэнси опустилась на верхнюю, нагретую солнцем ступеньку веранды, прислонилась спиной к стене.
— До половины второго никаких поездов не будет, дед. Сейчас смотреть не на что.
Старик ответил хитрым смешком:
— Я вижу кое-что и кроме поездов.
— Как таинственно.
Она сорвала ромашку, проросшую в щель между ступеньками, и принялась обрывать лепестки. Любит, не любит, любит…
— Напомни, я ей скажу.
— Глупости.
Любит, не любит…
Наверно, у старика устали руки, он уронил их вместе с биноклем на толстый плед, который даже в самые теплые дни должен был согревать его старые кости. Веки его тоже опустились, голова поникла. Дышал он с хрипом.
…любит… любит меня, я знаю, не любит.