Дни яблок
Шрифт:
— Он ожил, да? И говорил с тобой?
— Живым его назвать было нельзя, — сказала Маражина… — Он жаловался мне… на меня, показал рану. жаловался на холод в теле, быстро потерял память, хотел убивать, не узнавал. И… и я сожгла… Сожгла лодку. Вот. Теперь я здесь.
Павлин над нами сделал круг — мы подошли к первым воротам, на перекрёсток. Туман сгустился вокруг нас до вязкости.
— Нам надо перепросить, — сказал я Маражине. — Думай, будто ты безоружна… и вклякни. Всё же святая святых…
Дальше я разломил взятую с собой из дома булочку и положил на
— Охоронцю брами iмли, — сказал я. — Йду по своє — кохане й забране. Маю требу, даю жертву: солодке, спечене, салоне — най не охолоне. Шкipa, пiр’я, та луска, кiготь, мix та кiстка — ззовнi рiзнi, нутром вipрнi. Ti, що тут, тi, що там, тi що понад кружляють — хай нас не лишають. Введiть у браму. Прошу, хочу, вымогаю. Амен[120].
В тумане раздался грохот, затем скрип. Врата открылись. Мы прошли перекрёсток. Под ногами у нас гудели доски. Павлин, светящийся земляничным цветом, мягко трепыхался над нашими головами.
— Не смотри особенно по сторонам, — сказал я Маражине, — мы глубоко очень. Такое уж тут место… в любое время.
Вокруг нас туман залегал почти ощутимыми пластами, справа и слева громоздились заборы, чуть дальше улица стала шире, её украшали массивные невысокие, в два-три этажа, фахверковые здания. Где-то гудела ярмарка, слышно было, как спорят люди, кричат бирючи, кто-то дудит в рог; и над всем этим гудел известный колокол и пели печальную песню серые гуси…
— Слева божница, — заметила Маражина, — большая! А здесь есть ворота?
— Ниже, — ответил я, — надо спуститься ниже. Там будут вторые ворота… Я видел Перекрестие и Узвоз, а это за воротами вниз.
Через несколько шагов, протолкавшись сквозь неуёмное и призрачное торговище, мы явились к следующим воротам. Ко второй браме, выходу на Узвоз.
— Три гемiни: шана, шана, шана[121], — сказал я и поклонился. Волхвовать пришлось вновь. Павлин, весь раскрасневшийся и рдеющий, подобрался и вовсе близко — смотрел, казалось, в рот мне.
Я поклонился, коснулся земли перед воротами и сказал: «Стою твёрдо». Потом протянул руки с зерном в стороны: «Вода навкруги»[122], — сказал я. И высыпал зерно…
Поднял руки над головой и сказал: «Небо вгорi»[123].
Маражина и павлин смотрели на меня во все глаза. Я достал из кармана фляжку с вином, положил туда горсть земли из-под ног, приложил склянку к сердцу — подержал, отнял и плеснул перед собой, говоря: «Пiзнав три царства-верства. Йтиму далi»[124].
Ворота открылись, и дорога пошла вниз, ещё ниже, устремилась круто, повернула — и дошла почти до перекрёстка, известного мне… Вслед ей устремились и мы, а павлин остался…
Под ногами явились кривые, почти неотёсанные булыги, потом ровные камушки, жёлтый кирпич и, наконец, асфальт — и снова булыги, а затем доски. Туман рассеялся. У меня сразу перестала кружиться голова.
У поворота, чуть ниже Перекрестия, наискось от кривого осокора — как и виделось
змеям, — сидела Погибель, Несчастье и Злая Обида — все три в одном обличии. Потворы из-под Горы. А с ней вместе Аня Гамелина — ровно напротив, с пряжей на руках. С чёрным мотком враспялку.— Я оце гадала coбi, — вещала Потвора и сматывала клубок. — Недарма ж у гарбуза увесь вид такий гарячий, от недарма! Буває, що не втримаюся, вгризу сире. Такий смак. Журбу одганя, що казати…[125]
— Читала, що десь йде на теплi салати, — несколько медленнее, чем обычно, говорила Аня. — Та сама не робила[126].
Черная ниточка скользила вдоль ее рук и рукавов пальто, словно змейка, оставляя дымный след.
— Ну, то таке, — врозумляла Потвора. — Гарбуя — це не салат! Вон каша, ще суп, можна на деруни, але виходить вже грубе.
— Треба тоненько потерти, такими… як соломка, щоб було. Дати трохи олiйки, спецiї — и у пiчку.
— Якi спецiї даєш? — спрашивала Потвора, мерно скручивая клубочек.
— В мене папрiка солодка, ну, оце хмелi-сунелi тi. А ще добре дати помiдорiв таких посзчених дрiбно-дрiбно, може навiть мнятих. Ну, и бринза…
— Бринза скрiзь добре йде, — соглашалась Потвора. — ще маєш супу мого спробувати… Такий суп з гарбузiв, такий суп варю, нема де брятися богато кому. Це харамага! До його добре йдутъ гриби…[127]
Я начал с простого — кинул в них соль. Свячёную. Потвора поёжа-лась. Аня повернула ко мне голову, глядя незряче.
Пришлось обращаться к пламени, очень быстро. Рисовать крчг, лить воск, мазать смесь горючую, поджигать и говорить, говорить, говорить… Старые слова, — иногда они одни спасение… Еше свячёная соль, по вкусу.
— Гад, гад, земля горить, тебе спалить, i я горю — тебе спалю! — сказал я и поджёг пропитанную керосином землю в вагончике. бедные фиалки так и заполыхали. Потвора поджала губы.
— Гад, гад, вода горить, тебе спалить, i я горю — тебе спалю! — Трюк с водой был самым простым, спасибо Крошке…
— Гад, гад, камiнь горишь, тебе спалить, i я горю — тебе спалю.[128]
И я вылил парафин прямо на камни. Произошла вспышка, эффектная. Потвора отвернулась от света и явно скукожилась, поперёк себя меньше. Каждая тень вокруг нас вдруг стала галкой, и, теряя перья, заполошенные птицы кинулись прочь.
Я подошёл вплотную к потере и взял Аню за плечо. Встать Гаммелина не смогла — словно её что-то удерживало, например, моток чёрной шерсти на запястьях.
— Отойди на шаг, майстер, — сказала Маражина и замахнулась мечом…
— Нет… — едва успел я. — Погоди… Сейчас, — сказал я стражнице, — всё надо будет сделать очень быстро. Я вылью вторую порцию, оно пыхнет, но ты не смотри на огонь и на меня не смотри тоже — ищи! тень от нити… Ведь моток и клубок что-то соединяет, похоже на нить скрытую, тень. Как только увидишь — руби!