Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Королев Анатолий

Шрифт:

И надо же. Роза и Рая привели не мужика, как ожидалось, а старую иностранную даму в накладном шиньоне и с маленькой голокожей безволосой собачкой на руках. Дама с собачкой оказалась отчаянной лесбиянкой. По-русски она знала только одно слово: карашо. Но и этого ей вполне хватило, чтобы объясниться. Она привязала собачку к дверной ручке. Затем все трое разделись. Клиентка сняла шиньон и натянула на стриженый череп тесную шапочку с вуалеткой. Фиглин давился от мертвого хохотка. Желтое тело старой дамы расплылось на кушетке… картины лесбийской любви вызывали у Антона вопросы не к человеку, не к жизни, а к Богу: если и это позволено телу, его анатомией позволено, в чем тогда здесь грех человеческий? да и есть ли он вообще, раз телоустройству дано право на извращение? свыше дано? и не анатомия ли первый аргумент против воплей якобы совести?

А кончилось все неожиданным спуртом, когда дама призвала к своим чреслам собачку, и Роза и Рая, перемигиваясь, принялись ублажать дурость иностранки с помощью собачьей морды — и надо же! голокожая дрянь оказалась натренированным кобельком. Только тут старая тварь принялась кричать от наслаждения, раздирать пальцами синюшный анус. Фиглин, рыдая от смеха, зарыл лицо в диванную подушку, глаза его были сыры от подлых слез… мда, только некрасивость грешна и вульгарна.

Мелисса, где ты?

Финал показал язык: добытой у мадамы валютой — послушные прежде — Рая с Розой делиться не захотели и

были тут же с позором изгнаны хозяином вон, за порог. Рая пригрозила раскрыть адресок фиглинского притона звоночком к лягавым: мигом гавка отвиснет, Фига.

— Кочумай, пукалка, Фиглин ни фига не боится.

Но угрозы, конечно, пугнулся и предложил срочно сваливать с хаты, хотя б на неделю.

— Углубим падение, Дант!.. Земную жизнь пройдя до половины, я оказался в сумрачной Москве. Нырнем к голубым сукубам, инкуб!

Фиглин распахнул створки платяного шкафа: там висело не меньше двадцати мужских костюмов, и шикарных костюмов! Откуда такое богатство, гад?

— Ворую, милый, ворую.

Сатирикон искушения св. Антония

Фиглин облачился в белое, пристроил у горла черную бабочку, отыскал ореховую трость, свистанул в воздухе лаковым взмахом. Антон тоже выбрал цвет снега: приталенный пиджак с чужого плеча, брюки из белого шелка с чужой ноги, молочные мокасины.

— Я — пассивный, — представился Фиглин, обмахиваясь черным веером, — имей в виду, тебе придется иногда целовать меня в шлепалки и щипать за вымя.

Не без зловещего любопытства Алевдин продолжал брести за своим Вергилием сквозь серные пары ада к ледяному сердцу Коцита — вихляющий жираф бестиария. Их долго не хотели пускать в дом, наконец пустили, и незваные гости оказались в атмосфере церемониала, внутри изощренного механизма особых отношений: три мужские пары, одна из них в париках, голые плечи под крупноячеистой сеткой, губы, тронутые помадой, пестрые ногти в перламутровом лаке с металлическими блестками, приглушенный смех, нежность слов и бесконечная расточительная ревность всех ко всем. Отмечался день рождения двух Олегов — тех, что в париках, — которые дурачились, изображая девочек-близнецов, жеманились, вертели попкой, надували губки и щеки с крупными мушками, моргали огромными искусственными ресницами. В общем, зло пародировали девство, как напыщенную позу бытия и только позу. Женское тем самым было увеличено геями до какой-то отталкивающе-грациозной гадости, а то и дело проступающие в гримасках мужские черты придавали любовной игре двух педерастов вид зловещей галантности. Если лобзания кобеля на прошлой картинке греха отвращали взгляд безобразием поз, гадостно!! алчбой, жаждой высосать — до косточек, через пытку — из тела всякую вкусность, отвращали полным отчаянием голой похоти, одним словом, некрасотой, то здесь все было прямо наоборот: красота блюлась до строгостей этикетных и виды на застолье блуда были почти безупречны. Парадный стол под морозной скатертью блистал фарфором и невиданной жратвой в видах морского царства — ржаво-красные королевские креветки на мокрых салатных листьях, лилейные пласты осетрины, глубокие блюда рыбной резьбы, яркие, как аквариум, от пестроты лангуст и спелости моллюсков. И ни одной бутылки вина. Хозяин застолья — бритоголовый, субъект с крупным клоунским ртом — берет в руки бамбуковый жезл. Он целится в маленький гонг посреди столп. Легкий удар. Звонкое зияние бронзы. Педики усаживаются по стульям; восемь губных полосок над контуром белейшей посуды. Молчание. Все взоры устремлены к двери. Что бы это значило? Наконец створки раскрываются, и официант в черном, несколько траурно, вносит на широком фарфоровом блюде нечто, покрытое сплошь ребристыми ломтиками вроде полупрозрачного сала. Сасими из фугу! восклицает хозяин. И все аплодируют, стоя. Фиглин тоже встает, роняя трость с колен па пол. Алевдин ко понимает причин столь бурной ажитации. Но Фиглин заметно меняется в лице. В чем дело? шепчет Антон. Это рыбный филей самураев. Ядовит. Слабая доза тетрадотоксина. Эффект кайфа. Но можно и копыта откинуть… шепчет Фока, бледнея и дави приступ тошноты. Антон, наоборот, завороженно разглядывает диковину — сырок рыбное филе нарезано тонко-тонко, из лепестков поваром на блюде выложен полупрозрачный павлин с перламутровым хвостом долек, ткань рыбы так призрачна, что виден рисунок самого самурайского блюда: морской пейзаж с джонками. Гомики-гастрономы ловко подхватывают ломтики рыбы крохотными вилочками и, макая на миг в соевый соус, отправляют сатанинское лакомство в рот. Фиглин пытается выплюнуть лепесток фугу в салфетку, но глаз бритоголового гея с клоунским ртом по-хозяйски следит за равенством всех гостей перед смертью. Глаз строг. Фока корчится, но жует отраву. Антон же напротив — захвачен сей музыкальной фугой рока и обнаруживает во рту тающее рыбное мясо в приправе из тертой редьки и красного перца. Рот разом схватывает морозцем наркотика. Сатанинский павлин на глазах теряет оперенье. Тетрадотоксин начинает действовать быстро и властно.

— Я поднимаю тост за онанизм, — с пьяным вызовом произнес Антон; если Фиглина знали, то его появление встретили как бы мельком, равнодушно, и Алевдин захотел заставить видеть себя, — только в этом совершенно уничтожена женщина. Онанируя, ты имеешь на конце космос, любую фантазию: зевса, кентавра, себя, бога, наконец. Ты свободен.

Сначала была пауза. Мертвой тишиной оборвалось застольное порхание, пресеклись ужимки, смешки, демонстративная нежность. Фиглин обмер над тарелкой с ломтями стерляди и по-черепашьи втянул шею в воротник: сейчас будут бить.

— Браво, мальчик, — отложил салфетку хозяин; поправил бусы на высокой шее, — но никто из нас не ищет свободы в твоем смысле. В смысле эгоизма. Нет. Мы ищем ответственности. Не радости и не похоти, а боли. Мой член — клянусь анусом — это моя совесть, а совесть должна быть чиста. Конечно, в человеке должно быть немного грязи, иначе зачем она? но только лишь горсть грязи. Не больше. До женщины мне нет никакого дела. Я не думал ее унижать. Не собирался ее любить. Ведь наша цель — слезы, а не похоть. Самое дерьмовое в женщине это то, что она другое животное. Повод для разочарований. С ней никогда не встретишь идеальной любви. Она обязательно опошлит чувство. Идеальная женщина — это я. Нас двое: мужчина и игра в женщину. Это чистой воды идеализм, дела духа, а не плоти. Хватать ручками письку? По капле выдавливать наслаждение? Увольте! Словом, я пропускаю твой тост, мальчик.

Фиглин перевел дух — обошлось, и тихо рыгнул.

Мелисса, где ты?

Но Фиглин еще далеко не исчерпал программы искушений — мы только глотнули самую малость пивной пенки! учись хрюкать, исусик… На смену геям пришел передвижной цирк лилипутов в одном из московских парков культуры и отдыха — жизнь в течение недели среди бледных морщинистых уродцев с ротиками детей й лицами аферистов; н это тоже по образу и подобию божию? Крохотные пальчики, синюшные колени, лица размером с ладошку, мышиные ушки, зубки мелких грызунов, пивные животики с кукишами пупков, голоса кастратов… вот с чем они идут вдоль океана бытия, сутулые человечки на фоне торжественной бирюзы. Кажется, здесь Антон начал трезветь, но ужас открытых глаз был так велик, что пробуждения не состоялось. А Фиглин, рыча, воя, ползая на коленях, отдавался щекоткам плоти, усаживая на брюхо маленькую пьяную женщину-пионерку

и устраивая катание с горьки, купаясь в запретных прудах нагишом с наядами ростом меньше куста, два раза битый оравой злых карликов мужского пола.

— Фиглин, тебя кастрируют.

— И поделом. Это будет еще по-божески, — Фока осоловело озирает Антона: римское пекло уже обуглило его черты лица, но черты голливудского Исуса, увы, по-прежнему проступают сквозь чад. Неужели его душа еще не занялась болотным дымком пожара? Порой Харон готов в ярости выбросить Данта за борт вавилонской лодки греха…

Мелисса, где ты?

— Вот они, соловьиные языки Тримальхиона! — радостно прищелкивал Фока, — если бы мозг человеческий можно было отведать ложечкой, люди давно бы слопали головы, даже под страхом идиотизма. Крыса с электродом, вживленным в центр наслаждения, нажимает педаль для контакта несколько тысяч раз. Ни голод, ни самка, ни страх электросвета не способны вытащить крысу из кольца сладострастия. Она отбегает только попить и шмыгает к рычагу. Тысячу раз лапкой по педали — пока не упадет замертво. И это на шестые сутки непрерывного онона.

— Это твой идеал, урод?

— Нет, это твое будущее, еппио мать!

Погружение в аид продолжалось. Уже скоро месяц как Антон полупьян и надыбан травкой, потому и не смог понять, что это — кошмарный сон или кошмарная явь, когда обнаружил себя у третьей печи крематория в компании фиглинских сотоварищей по бывшему ремеслу — адских рабочих московского похоронного треста в черных халатах из сатина, в окружении исключительно громких лопающихся звуков. Любой шорох, шепоток, скрип превращался в его ушных раковинах в исчадие шума: вот с истошным дроботом ожили под потолком цепи, на них подвешены огромные гробовые щипцы. Накладывай! орет нечистая сила. С отвратительным бездушным клацаньем двойные щипцы хватают гроб со стального стола — там желтый студент-китаец, самоубийца. Верхняя крышка из экономии снята. Покойник уже ограблен дочиста — траурные цветы, брошенные на крышку гроба, будут проданы Клаве-перекупщице у метро, содрано обручальное кольцо, если его не сняли по благородству паники родственники, выломаны золотые коронки из мертвого рта — звуки самые непереносимые! с живым зубодробильным хрустом, с мясным чавканьем — челюсть крошится под укусами плоскогубцев, как колотый сахар. Антон затыкает уши пальцами — напрасно! — морфин раскрывает уши по всему телу, их, как поганок на упавшем стволе, — сотни, — адский звук входит в воронки слуха с силой сверла: с пакостным зубовным скрежетом поднимается чугунная заслонка печи, в душу ввинчивается свист газового пламени. Пьяные похоронщики-кочегары никак не могут втолкнуть вихляющий на цепях гроб в узкую пасть, дерево цепляет чугунную фрамугу и кирпич. Наконец — с деревянно-железным, крысино-кирпичным писком — гроб протискивается в печь, плюс невыносимый скрежет чугуна в забитых пеплом петлях, и, с не меньшим звуком силы, котельную озаряет свет всесожжения, это звук кошачьего лая, гроб визжит, как живой, доски сосны дружно схватываются языками бледно-шипящего пламени. Заслонка опускается на место. Гости бросаются к слюдяному квадрату оконца — две проститутки и сутенер-таксист. Фиглин, гогоча от несокрушимости происходящего, откручивает до отказа вентиль, пуская газ в печь крематория. Антон, бля, смотри! Гул пожираемой пищи достигает высочайшей трубной ноты, пламя раздергивает сосновые доски на огнистые ниточки. От жара начинают оживать и ежиться жилы покойника. Внезапно из гроба поднимается вверх левая рука. — Рука! Рука! Голосует, поганец! — орет Фиглин, затем бросается к Антону и, сдернув с диванчика, давит лицо исусика к гляделке. Оттиснутые проститутки недовольно визжат. Китаец уже сидит в огненной лодке, а его мертвые руки перекручиваются жгутами, он сигналит о боли с того света! Внезапно вся желтая кожа лица единым махом обугливается, й не китаец уже, а негр отчаяния беззвучно падает на спину, стеная руками. На черном лице забрызгали болотные васильковые огоньки, а из глазных провалов взвились голубовато-огнистые струйки. Так горит мертвый мозг. Алевдину удается вырваться из рук Фоки, и его место вновь занимают восторженные, проститутки. Абсурд так тотален, что таксист, не удержавшись от приступа блуда, причаливает к одной из них сзади и, задрав кожу, засандаливает удило под общий хохот. Начинается драка. Черепок раскололся, докладывает Вергилий, стараясь хотя бы словом достать морозного Данта, дожать ангелочка, горят легкие. А вот и муде подпалило. Яйца китайца!

Воющее сожжение трупа сопровождается стеклянными хохотками застолья; блядехи, отлепив шоферюгу, льнут к водке — дзонн! стукает горлышко бутылки по краю граненых стаканов: рабочие уселись с гостями на ящиках вокруг железного стола, покрытого газеткой, соловьиные языки Тримальхиона выглядят как обычная килька в томатном соусе. Гости в майках. Блядехи в лифчиках. Жирное тело Фоки от жара покрыто дождем мелкого пота: дольше всех горит раковый больной, продолжает давить он на нервы, четыре часа! Тело так отравлено, будто его просмолили. А ты видела раковую опухоль? Это совсем крохотное мясное яичко. Фасолина. Самая большая чуть здоровее моего ногтя. Пьяница горит почти так же долго, как онкологический. У него самый яркий цвет пламени — цвет рыжей лисицы.

— А то говно горит с чернотой, — хохочет пьянь-кочегар, отдергивая рачий глаз от смотрового глазка.

— Так же горят вахтеры и буфетчики с пассажирских судов черноморского флота, — уверенно заявляет Фиглин.

Мелисса, где ты? как заклинание повторяет Алевдин.

Алевдин продолжает зачарованно брести вслед за хохочущим Фиглиным по гулким катакомбам третьего Рима. Хохот Харона объясняется тем, что тот волочит на себе — головой между ног — пьяную проститутку. Она боится воды, которая то ли мерещится, то ли действительно заливает идущих в подземелье ада до колен быстрым темным потоком. Она визжит от страха, ей видится плывущая навстречу крыса. Фиглин хватает видение грызуна и тычет в трусливую бабу призраком маленькой гаденькой пасти. И надо же — крыса кусает блядеху за грудь. Значит, это не сон! Несколько дней Дант и Вергилий проводят в иерусалимской пещере со сшедшим с ума отшельником — этот молодой человек в огромных солнечных очках проводит часы в темноте у самодельного алтаря, он полугол, длинноволос, он носит вериги — тяжесть с шипами — истязая свое тело бичом, выкрикивая строки из советского гимна. Фиглин жарко разоблачил его, схватив чресла аскета, — от истязаний у молодого мазохиста стояло торчком. Вскрикнув, анахорет тут же напрудил в руку дающего комок адовой слюнки, мерзавец! Мазохист был повален на пол, черные очки содраны с лица, включен свет — за ними прятались безумные белые белки в красных прожилках, парень был слеп, как крот и жалок в своей беспомощности. Из каньона к звездам! Туда, где горит в небесах русского Вавилона лампада спасения — млечно-ртутная луна прохлады, а выше — тлеет снежная горсть Туманности Андромеды. Туда, под сень свиста, под соло черного пестрого дрозда, поющего с высоты стоящего ангела свою птичью песню. Позор человеку! Слава пробуждению птиц! Из горла дрозда со свистом музыкального пара льется музыкальная ткань славы и проклятий. Колористическая роскошь узкого птичьего горла ошеломляет. Поющий ручей прыщет радугой преображения. Сама птица наливается лазурью музыки. Дрозд плещет крылом по радуге тончайших звучаний, зреет в голове ангела голубым яйцом, пылит фиоритурами в вечном саду плодов и сладостной круглоты. Ночь Вавилона внимает голосу черно-золотой птицы, роняет слезы быстрых болидов, трепещет от мерцания далекой грозы страшного суда над Мертвым морем.

Поделиться с друзьями: