Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга
Шрифт:
«По всей России Достоевский обнаружил подобную антипатию и презрение евреев к коренному населению. И нигде русские люди не возмущались их поведением, снисходительно относя его к особенностям их религии», — говорит Эккарт Гитлеру.
Затем в диалог вступает будущий фюрер. «Вот уж действительно, и какой религии! — с презрением сказал он. — У них характер народа определяет натуру религии, а не наоборот!»
Формула, над которой стоит призадуматься нынешним поклонникам Гитлера, известного неугомонными атаками на клерикализм, церковь и религию в целом. Стоит также припомнить, что нет ни одной фотографии фюрера на богослужении, а сколько снимков нашлепал для печати жадный до денег придворный обладатель специально сделанной для него на заводах Цейса аппаратуры Гофман!
«Достоевский, — продолжал я (Дитрих Эккарт), — был само страдание, но, подобно Христу, он делал исключение для евреев. С дурными предчувствиями он вопрошал, что может случиться с Россией,
Выхолостив и интонационно изменив Достоевского, Эккарт впускает в диалог новую тему и, используя крайности большевизма, гражданскую войну и прочие ужасы постреволюционной поры, пытается подкрепить вольное или, пожалуй, слишком вольное переложение Достоевского современными ему реалиями. Опровергать Эккарта абсолютно бессмысленно. Не вообще, а именно этот текст. В России погибли тысячи людей от руки Сталина только за то, что их труды получали одобрение за рубежом. Если тебя цитируют и одобряют враги — здесь нет случайности или мошенничества. Значит, ты против нас. Такой убийственный подход отбросил страну в Средневековье — на столетия назад. Такой подход оказался особенно гибелен для подлинного освоения Достоевского. Его наследие оказалось под ударом. Такой подход перекрыл дорогу всем, кто стремился общению с Достоевским, кто мечтал чему-нибудь научиться у Достоевского следовать его нравственным принципам, а уж тот, кто впускал в свои произведения ветер Достоевского, — подлежал и суровой критике, и изгнанию из литературы, и даже уничтожению. Такой подход делал Россию смешной и нелепой в глазах западных демократически настроенных интеллектуалов и вызывал обеспокоенность и обоснованные подозрения. Наконец, такой убийственный подход делал внимание Главного политического управления, а затем и НКВД более пристальным, когда Сталину пришлось скрывать политическую сущность правоохранительных органов, суживая и без того ничтожные возможности русской интеллигенции, приостанавливая ее внутренний порыв к правдивому осмыслению действительности, пугая репрессиями, угрожая семьям и весьма часто выполняя угрозы, привлекая все расширяющийся круг людей к ответственности.
Эренбург все это видел и тонко чувствовал, но так же, как через десять лет он вступил в борьбу за роман Хемингуэя «По ком звонит колокол» и подвергся опасным нападкам Фадеева, а через двадцать лет бился, как лев, за открытие в Москве выставки Пабло Пикассо и затем импрессионистов, так при глухом расцвете сталинизма он в художественной форме, что не менее, но, быть может, и более ценно, чем в статейной или в бюрократической реальности, начал движение, целью которого явилось освоение безбрежного пространства, имя которому — Достоевский. Эренбург, разумеется, не гений, но сделать чужое своим, родным, неотъемлемым от себя, биться за чужое как за свое, радоваться чужому, упиваться им, помогать, пропагандировать, продвигать — есть один из признаков, свойственных гениальным людям.
В одном из предсмертных интервью Григорий Чухрай, вспоминая о Каннском фестивале, сказал, что жюри предпочло отдать первый приз фильму Федерико Феллини «Сладкая жизнь», а «Баллада о солдате» получила второй — за режиссуру. Я не уверен, что жюри поступило справедливо, хотя сам Чухрай согласился с таким решением, посчитав, что Феллини заслуживает пальмы первенства, создав более крупное произведение. Я думаю, что «Сладкая жизнь» была просто ближе западному зрителю. Но я уверен, что Григорий Чухрай замечательный человек, тоже обладавший этим признаком гениальности, когда сражался за присуждение фильму «Восемь с половиной» главного приза Московского кинофестиваля.
За чужое как за свое! Лучшего ничего нет на свете. Человеческое единство, человеческое братство здесь выступает в самой совершенной форме.
И еще одно. Когда Гитлер занял огромную территорию Советского Союза, он приступил к беспощадному истреблению прежде всего русских. Он боялся не евреев, а русских и только русских. Он создал невыносимые условия существования в концентрационных лагерях для военнопленных, умерщвляя голодом и трудом миллионы людей, которые призваны были самой судьбой составить в недалеком будущем цвет и гордость нации. Ему ли с Эккартом лепетать что-то о евреях, коряво и бездарно редактируя и перелагая Достоевского? Если он так пекся о русских людях, что ж он с ними сделал в период господства на оккупированной территории? Ему ли с Эккартом волноваться о будущем России? Ведь они, в соответствии со своими расовыми теориями, мечтали уничтожить ее, покончить со славянством навсегда.
Что касается евреев, которые работали в органах госбезопасности, то Сталин их за редчайшим исключением уничтожил в годы Большого террора. Сами они расправлялись без всякой жалости с теми, кто попадал в застенок, в том числе и с евреями. Попасть арестованному еврею в руки следователя-еврея считалось
тягчайшим несчастьем. Для того чтобы продемонстрировать коллегам отсутствие пристрастий, такой дознаватель выкладывался без остатка, пытками и избиениями подтверждая собственный интернационализм. Мой отец на какое-то время попал к одному из подобных типов и сохранил о нем самые страшные воспоминания. С другими, конечно, не было легче, но соплеменник отличался особенной изощренностью и въедливостью, особым желанием унизить и раздавить. Следователи-евреи при Сталине посылали в лагеря и под расстрел отнюдь не по национальному признаку. Пусть националисты и русские фашисты не лгут. Они пытаются доказать, что евреи-следователи делали различие между людьми и облегчали участь соплеменников. Это очевидное вранье. Лагеря и тюрьмы переполняла еврейская интеллигенция. Утверждать обратное — значит идти против исторической правды, против реальных фактов, а такой убийственный подход обречен на поражение. Евреи всяческих советских Лубянок никого не жалели, и в первую очередь соплеменников-коллег — они сжирали их без малейших колебаний, пытаясь тем самым удержаться на плаву, и делали вид, что не замечают растущего антисемитизма вождя. Идеология большевизма, особенно в органах госбезопасности, поглощала без остатка любые человеческие эмоции.И потому, отбросив возражения нацистов и показав их несостоятельность, воскликнем вслед Достоевскому: «Но да здравствует братство!» И не забудем тех, кто пострадал за Достоевского и кто боролся за его возвращение нам.
Каждый раз, чтобы осветить какую-либо сторону личности Эренбурга, надо начинать издалека. Латынь и Женя, каптерка и зек, письмо с просьбой о пересмотре дела и въедливое чтение разрозненных страничек Хемингуэя происходили параллельно засекреченным московским событиям вокруг Еврейского антифашистского комитета, процесс которого был назначен Сталиным на весну 1952 года. Только сопоставляя эти далекие друг от друга и различные по масштабу факты, можно себе представить общую душную атмосферу, окутывающую нашу жизнь. А ведь все дело в атмосфере — не дышишь, значит, не живешь.
После Испании Эренбург резко изменил поведение. Он не мог и не хотел делать то, что делал Кольцов. Подставьте фамилию Эренбурга в романе Хемингуэя вместо фамилии Кольцова, и вы сразу уловите разительную несхожесть этих людей. Нет, Эренбург не мог ни говорить, ни делать то, что говорил и делал Кольцов.
Теперь я столкнулся с таинственным Кольцовым лицом к лицу, потому что первый настоящий русский кусок романа «По ком звонит колокол» посвящен ему целиком. Русский фрагмент оказался самым непонятным для меня с исторической точки зрения. Его мистичность открылась намного позднее, когда довелось прочесть мемуары Эренбурга. Меня поразило отношение к роману как к архивному источнику. Эренбург считал, что в нем, в романе, содержится полная и правдивая информация о деятельности Кольцова в Испании. Мемуары не отсылают нас к «Испанскому дневнику», а советуют обратить внимание на художественное произведение, придавая ему значение подлинной стенограммы событий. В зиму 1951 года я так и не понял огромной документальной силы романа, воздействующей особенно на советского читателя, коим я был, но чутье подсказывало — здесь зарыта собака, здесь надо искать правду, расшифровывая глубоко запрятанное. И я перечитывал выдержки и занимался гаданием на кофейной гуще подобно ученым, впервые прикоснувшимся к свиткам, найденным в пещерах у Мертвого моря.
Нетрудно было догадаться, что американец Роберт Джордан есть маска, под которой скрывался сам Хемингуэй. Испанский язык, а не подрывное дело — специальность Джордана. Хемингуэй так же, как и он, американец, «филолог» и знаток Испании. Подобное совпадение автора и героя — редкостная удача. Провал романа Эренбурга «Что человеку надо» произошел не только из-за поспешности, свойственной отчасти журналистам, но и в связи с отсутствием похожего совпадения, которое могло выразиться в иной, однако обязательно личностной форме. Неудача постигла Эренбурга из-за отвлеченности текста, из-за безличности, чего современная художественная проза не терпит и не прощает. Через ее призму не просвечивалась размытая тень автора. Второе несчастье эренбурговской попытки — сталинская цензура, которая сводила на нет любое движение к реальности.
«Что человеку надо» — тенденциозное произведение, «По ком звонит колокол» — нет, хотя Хемингуэй, как никто из западных интеллектуалов, по существу открыто, прямо и недвусмысленно поддержал интервенцию Сталина и, если исключить эпизод столкновения Каркова и Андре Марти, ни словом не обмолвился о порочности политики Кремля. И вместе с тем Эренбург тенденциозен, а Хемингуэй — нет. Таково воздействие художественности и личностного присутствия автора в том или ином виде на страницах повествования. «По ком звонит колокол» — не художественный репортаж, а художественное произведение, обладающее свойствами настоящего репортажа, а не искусной постановки событий. Тот, кто занимался фотографией, хорошо осознает затронутую проблематику. Посочувствуем Эренбургу — он проиграл соревнование. Правда, он работал и писал в невыносимых условиях, которые и не снились Хемингуэю в самом дурном сне. Могли ли американцу присниться Главлит и цензура или сами цензоры, прячущиеся под буквами и номерами?