Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга
Шрифт:
Дальше — больше. Володя Сафонов из «Дня второго» мимикрирует, часто говорит не то, что думает, в присутствии товарищей прибегает к приемам социальной демагогии. Лишенный намеренно имени инженер Сафонов из второй части «Оттепели» сразу заявляет о себе, выступая на партийном собрании: «Сафонов возразил: речь идет не о заслугах Соколовского как конструктора, да и не об общей его характеристике». «Евгений Владимирович — крупный и ценный работник. Именно поэтому ему следовало себя удержать, признать свою ошибку. А без дисциплины, товарищи, я не представляю себе ни большого завода, ни жизни любого человека, если только он коммунист…»
Володя Сафонов из «Дня второго» всегда вслух выражал верные мысли и стремился к тому, чтобы окружающие признавали их правильность.
Генетическая
На следующей странице Эренбург раскрывает существо спора между Соколовским и Сафоновым: «Речь шла о металлорежущих станках для крупного приволжского завода. Правда, Сафонов сразу назвал предложение Евгения Владимировича „опасной авантюрой“. Было это в кабинете директора. Казалось бы, Соколовский мог привыкнуть к тому, что Сафонов всегда высказывается против его предложений, но на этот раз он вышел из себя, начал говорить о шаблоне, о вечном отставании и, повернувшись к Сафонову, раздраженно сказал: „Техника развивается быстрее, чем ваше сознание, все дело в этом“».
Директор, однако, берет под защиту Сафонова. Соколовскому надо доказать преимущество своего проекта.
Затем Эренбург углубляет противоречия между агрессивным Сафоновым и разочарованным Соколовским, называя первого человеком честолюбивым и озлобленным. Оба эти качества присутствовали в натуре героя «Дня второго». Неудовлетворенное честолюбие у Володи Сафонова вызывает озлобленность. Отец Жени тоже страдал от неудовлетворенного честолюбия. Черту Эренбург точно подметил.
Да, на Кузнецкстрое все ужасно, но и в этом ужасе человек должен найти себе место. У него просто нет иного выхода. Или бежать, или работать, или уйти из жизни. Володя Сафонов предпочел суицид. Он стал кровавой жертвой движения, которое получило невинное и благородное название индустриализации. Если бы он предпочел жизнь смерти — честолюбие и озлобленность при сформированном сильном характере ставрогинского пошиба только бы обострились. Что ждало бы Ставрогина, если бы он предпочел жизнь смерти, остался бы в России, а не уехал в Швейцарию?
«Сафонов, напротив, сразу взял решительный тон, — замечает Эренбург, — сказал, что электроискровая никак не может себя оправдать. Проект скорее свидетельствует об увлечении товарища Соколовского теоретической литературой, чем о реальном подходе к производству…»
Сафонов возглавляет кампанию против Соколовского. Его социальная активность сродни социальной активности Володи Сафонова. Она направлена на поиск пути, удовлетворяющего собственные интересы. Разве в этом можно упрекать человека? Все дело в том, какие средства он выбирает. Сафонов из «Оттепели» и Володя Сафонов из «Дня второго» выглядят как постаревшие, но все еще родные братья. Я вовсе не хочу кого-либо обвинить или осудить. Я лишь указываю на поразительное сходство между отцом Жени инженером Сафроновым и двумя остальными Сафоновыми, персонажами повести и романа. Обнаруженное сходство свидетельствует о литературно-исторической концепции Эренбурга. Я симпатизирую Володе Сафонову из «Дня второго» и отрицаю Сафонова из «Оттепели», но я отчетливо вижу их взаимосвязь, которая с несомненностью прослеживается. Сафонов из «Оттепели» превратил достоинства Володи Сафонова в чудовищные недостатки, а понятные и вполне объяснимые свойства характера, проявившиеся в предлагаемых обстоятельствах, довел до абсурда. Вот какую плату от него потребовала сталинская система выживания. Отец Жени не заплатил такую плату, отсидел в лагере срок и превратился в мелкого обывателя, хотя на своем рабочем месте и пользовался уважением за знания и сноровку. Но он не любил свое рабочее место. Он любил литературу.
Когда Кашкин и Роберт Джордан пришли к Гэйлорду, то русский настоял на необходимости знакомства с Карковым-Кольцовым. Первые шероховатости от встречи сгладились, и американский доброволец-подрывник, интеллектуал и специалист по испанской филологии, крепко подружился с русским евреем, интербригадовцем,
редактором коммунистической «Правды», посланцем Сталина и человеком, неуклонно проводящим политику Москвы, хотя и занимающим внутри интернационального движения позицию, противоположную Андре Марти и другим расстрельщикам.В испанских событиях русские, советские, руководили всем. Интербригадовские генералы вроде Листера и Эль Кампесино действовали по их указаниям и учились у советников военному делу. Республика переживала тяжелые времена, и жестокость казалась в порядке вещей. Эта жестокость оправдывалась трудностями борьбы. Советские представители отличались если не жестокостью, то жесткостью, граничащей с ней. И здесь Хемингуэй создает эпизод, обладавший какой-то мистической связью с подлинной жизнью Михаила Кольцова, о которой он не имел понятия и отдельные факты которой стали известны лишь в последние годы, когда Хемингуэй давно умер.
В ноябре 1951 года в Томске, вызубривая листочки из папки «Бухучет», я тоже обратил внимание на этот суицидальный момент, возникший в связи с опасностью пленения русских интербригадовцев франкистами. В центре эпизода находилась фигура Каркова-Кольцова. Он имел дело не только с Франко, но и со Сталиным, и его убили не фашисты, а московские партайгеноссе из ЦК ВКП(б) и Лубянки, и убили ни за что. Я это хорошо знал и понимал, что на родине Кольцов в преддверии ареста мог прибегнуть к суициду, предпочитая его долгим месяцам мучений в застенках Берии. На суицид, очевидно, намекал и Сталин после известного отчета Кольцова в Кремле, о котором еще пойдет речь.
В «Палас-отеле», повествует Хемингуэй, лежали два русских танкиста и летчик. Смертельные раны не позволяли их вывезти, если город решено будет сдать, а «мертвые не выдают своей национальности и своих политических убеждений». Следовательно, им нужно дать яд, чтобы избавить от издевательств и смерти, которая неминуемо наступит, если они попадут в лапы франкистов.
«А как вы думали это осуществить? — спросил Роберт Джордан и добавил: — Ведь не так просто дать яд человеку».
Что же ответил коммунист гуманисту? А вот что. И ниже идет пассаж, открывающий нам некую тайну состояния Каркова-Кольцова. Легко предположить, что в тот момент этот человек думал не только о фалангистском Бургосе, но и о родной Москве.
«— Нет, очень просто, если всегда имеешь это в запасе для самого себя. — И он открыл свой портсигар и показал Роберту Джордану, что спрятано в его крышке.
— Но ведь если вы попадете в плен, у вас первым делом отнимут портсигар, — возразил Роберт Джордан. — Скажут „руки вверх“, и все».
Наивный интербригадовец, интеллектуал и честный открытый боец! Ты не имел никакого понятия о тех, кто был повенчан со смертью изначально, с дней проклятой революции. Ты не имел никакого понятия о приемах суровейшей борьбы, в которую ввязался с самыми лучшими и чистыми намерениями. Диверсанты всего мира знают, как уйти из него без лишних мук.
«А у меня еще вот тут есть, — усмехнулся Карков и показал на лацкан своей куртки. — Нужно только взять кончик лацкана в рот, вот так, раздавить ампулу зубами и глотнуть».
Далее Роберт Джордан интересуется: действительно ли яд пахнет горьким миндалем, «как пишут в детективных романах»?
Карков-Кольцов еще не знает, какой запах издает яд. Он отвечает Роберту Джордану весело. Он выслушивает совет американца приберечь яд для подходящего случая. Яд нынче дорог, его не достать.
И полвека назад в сибирских Афинах, голодноватых и заснеженных, крепко подмороженных простецким морозцем, этот далекий сюжет оставил отчаянное впечатление. Я тогда подумал: почему Кольцов не воспользовался ядом в начале 1939 года перед арестом? Ян Гамарник поступил мудрее. Неужели Кольцов надеялся на справедливость или милость вождя? Невероятно! Или у него недостало силы духа? А может, портсигар и куртку он оставил в Испании или сдал куда следует по возвращении в Москву? Мысли не давали покоя десятки лет. Ведь Кольцов был подготовлен к такому повороту событий! Совершенно готов! Вдобавок и Эренбург свидетельствует о документальной точности Хемингуэя, когда дело касалось поступков и поведения Кольцова.