Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников том 2
Шрифт:
знали, как он вас понимает, как глубоко чтит. Ваши произведения для него выше
всего; Пушкин и вы - вот его кумиры. Солгите вы - он вам поверит; напишите
чепуху - он сломает себе голову, доискиваясь в ней глубокого смысла. Нет, тут
что-то не так, вы в чем-то ошибаетесь".
– "Ну да, ну да", - перебил он меня
вторично и замолк, опустив голову. Потом поднял ее. "Вы, говорит, обедаете, я
вам помешал, пожалуйста". И ушел. При первом же свидании с Покровским
спрашиваю его: "Как это ты кричал на
Неужели он это сказал тебе? Жаловался на меня?" - "Жаловался".
– "Ишь ведь...
Эзоп!" - хотел Покровский, верно, сказать и не договорил. Так он обыкновенно
бранил простых смертных, которых любит, но своего кумира заочно так назвать
не мог и продолжал: "Ведь поверишь мне, если я скажу, что было как раз
обратное и что не я, а он на меня кричал, только Достоевскому мог я позволить
такое обращение со мной". Конечно, я поверила от всей души, слишком я знала
Покровского, да и Достоевского знала. Не Покровский ли и меня научил
поклоняться Достоевскому, так сказать, открыл мне его, и в его произведениях
открывал такие горизонты, которые без него были бы для меня совершенно
недоступными? Не ради ли него я возобновила и знакомство с Достоевским? И он
повторил мне весь свой разговор с ним и не мог прийти в себя от удивления, как
сам он нагрубил и в самую адскую погоду и в самый неурочный час пошел,
вернее сказать забежал вперед, чтобы себя оправдать, но перед кем же и для чего?
Мы оба ведь его любили и простили бы ему и не то еще. Но он чувствовал себя
виноватым.
Ну, разве эта выходка, - не то, что он Покровского оборвал, а то, что
забежал ко мне, торопясь опередить со своей жалобой Покровского, - была
217
выходка человека нахального и самомнящего, а не выходка невыдержанного
ребенка? И к кому поторопился забежать? Ко мне! Эка важная я птица! И того в
своей торопливости не размыслил, что так я и поверю, что Покровский на него
кричал, а не он на него.
А вот другая история. У сестры Маши родился ребенок, и в одну из наших
суббот говорили об этом только что совершившемся событии. Достоевский
молчал, сидя, по обыкновению, возле меня. Вдруг я вижу, что губы его заиграли, а глаза виновато на меня смотрят. Я сейчас догадалась, что подкатился шарик.
Хотел его проглотить наш странный дедка, да, видно, не мог. "Это у вдовы-то
родился ребенок?" - тихо спросил он и виновато улыбнулся. "У нее, говорю, и
видите: она ходит по комнате, а другая сестра моя, не вдова, лежит в постели, и
рядом с нею ребеночек", - говорю и смеюсь. Он видит, что сошло благополучно: и
себя удовлетворил, и меня не рассердил и не обидел, - и тоже засмеялся, уже не
виновато, а весело.
Эта выходка вот что значила. За несколько дней перед тем он поссорился
с Олей. Был литературный вечер в одной
из женских гимназий. Достоевский нанем читал, а я с Олей разливали чай для действующих лиц. Надо сказать, что
насчет чая Достоевский был так капризен, что сама Анна Григорьевна не могла на
него угодить и отступилась наконец от делания для него чая: дома он всегда
наливал его себе сам; на этом же литературном вечере пришлось - Оле. Раз шесть
он возвращал ей стакан, то долей, то отлей, то слишком много сахару, то слишком
мало, то слабо, то крепко. Оля и скажи: "Какой вы капризный! Анна Григорьевна
оттого вам и не наливает, что вы ужасно капризный".
– "А у вас, - отвечал он Оле,
– дурной характер, у вашей сестры Ляли (это я) хороший, а у вас дурной". На это
еще что-то сказала Оля, и он еще что-то, и, слово за слово, они друг другу что-то
наговорили. Я не слыхала сама, но Оля мне передала весь разговор в тот же вечер.
Вот он и затаил против Оли. маленький зуб и, услыхав про ребенка,
воспользовался случаем кольнуть ее, бедную вдову. Конечно, я всем нашим
рассказала об этой новой выходке, и все потом смеялись, и никто не сердился; и с
Олей он был потом как ни в чем не бывало.
Раз прихожу я к Достоевским и в первой же комнате встречаю его самого.
"У меня, говорит, вчера был припадок падучей, голова болит, а тут еще этот
болван Аверкиев рассердил. Ругает Диккенса; безделюшки, говорит, писал он, детские сказки. Да где ему Диккенса понять! {26} Он его красоты и вообразить не
может, а осмеливается рассуждать. Хотелось мне сказать ему "дурака", да, кажется, я и сказал, только, знаете, так, очень тонко. Стеснялся тем, что он мой
гость, что это у меня в доме, и жалел, что не у вас, например, у вас я бы прямо
назвал его дураком".
– "Покорно благодарю вас. И очень рада, что дело обошлось
без нас и кончилось благополучно. Совсем я не желала, чтобы наших гостей
называли прямо дураками".
Он засмеялся, и, по-видимому, головная боль его прошла тут же. Мы сели.
Я, как всегда, на диван, он в кресло, спиной к окну.
"Знаете, - решилась я сказать, - если б вы могли читать Достоевского, вам, может быть, менее нравился бы Диккенс". Я не комплимент хотела ему сказать.
Между Диккенсом и Достоевским мне всегда виделось большое сходство; но
218
один был европеец, другой русский. Оба громоздили в свои романы лица и
характеры ("Наш общий друг", например), которых удержать в памяти читателю
всегда трудно; а главное, часто читатель недоумевает, как, с чего все эти лица
столкнулись между собой, очутились, как по щучьему веленью, в да"ном месте.
Положим, и дюжинные романисты выводят часто множество лиц, но не
множество характеров, и тогда читателю и трудиться над ними не приходится.