Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников том 2
Шрифт:
целый вечер может он так хохлиться, с тем и уйдет. Кто его знает, он ведь очень
добрый, истинно добрый, несмотря на все свое ехидство, может дать волю
дурному расположению духа своего, он и раскаивается потом и хочет наверстать
любезностью. Вчера, например, что-то покоробило его, едва он вошел, и он
тотчас же съежился и насупился. Разносили чай, и я шепнула Дуне подать ему
кресло; он сидел на стуле и, съеженный, казался особенно жалким. Услышал мои
слова Пущин и сам поспешил исполнить мое желание. Достоевский хоть бы
кивнул
движение поставить на мягкое бархатное кресло стакан с чаем. "Это, спрашивает, для стаканов?" - "Нет, говорю, не для стаканов, а для вас поставил Иван
Николаевич". Удовольствовавшись столь малым на этот раз, он тем не менее
тотчас словно очнулся, с улыбкой поблагодарил Пущина и начал говорить про
новую книгу Н. Я. Данилевского {7} (она еще не вышла), в которой Данилевский
доказывает, что все творения обладают даром сознания, не одни только люди, но
и животные и даже растения.
Сосна, например, тоже говорит: "Я есмь!" Но сосна не может этого
говорить постоянно, ежечасно и ежеминутно, как мы, люди, а лишь на
протяжении времени века, столетия, один раз. "Сознать свое существование, мочь
сказать: я есмь!
– великий дар, - говорил Достоевский, - а сказать: меня нет, -
уничтожиться для других, иметь и эту власть, пожалуй, еще выше".
Тут Аверкиев, которого с некоторых пор точно укусила какая-то
враждебная Достоевскому муха, сорвался с места и говорит: "Это, конечно, великий дар, но его нет и не было ни у кого, кроме одного, но тот был бог".
Достоевский стал ему возражать. Загуляев также, но он никого не слушал и
продолжал хрипеть, что, кроме Христа, никто не уничтожается для других. А он
сделал это без боли, потому что был бог. В это время приехала Маша Бушен и
прервала разговор, но Аверкиев продолжал один хрипеть свое.
Между тем это надоело. Аверкиев не давал никому молвить слова, а его
никто слушать не хотел. Заметив это, жена его вызвалась уговорить Достоевского
прочесть что-нибудь. Аверкиева сама иногда бестактна, шумлива, резка и для
208
многих просто несносна и смешна, но она прекрасная женщина, а относительно
мужа редкая жена.
Подошла она к Достоевскому с самоуверенностью хорошенькой
женщины, которой в подобных просьбах не отказывают, и потерпела фиаско.
Долго, впрочем, она с ним возилась, но он опять задумал ломаться. Наконец она
рассердилась и бросила его. Но когда она отвернулась от него и пошла к своему
месту, я заметила в его взгляде, которым он ее провожал, недоумение и
сожаление: "зачем, дескать, ты рано отошла, не дала мне еще немножко
поломаться? Я бы ведь согласился". <...>
Дослушав "Сцену у фонтана", Маша Попова говорит Маше Бушен:
"Попробуем-ка мы уломать Достоевского", - и отправились вдвоем. Он опять
было принялся за прежнее, но мне надоели эти проволочки, время уходило, и
становилось уже поздно. Я
сунула ему в руки том Пушкина и говорю: "Янездорова, доктор запретил меня раздражать и мне противоречить, читайте!" Он
не возразил ни слова и немедленно стал читать "Пророка", а затем и другие вещи, и заэлектризовал или замагнетизировал все общество. Вот этот человек понимает
тонко и без всяких вспомогательных средств - вроде шепота, и выкрикиваний, и
вращения глаз, и прочего- слабым своим голосом, который - не понимаю уж,
каким чудом - слышался всегда в самых отдаленных углах огромной залы, он
проникает не в уши слушателей, а, кажется, прямо в сердце. Если читать стихи
Пушкина про себя - наслаждение, то слушать их передачу и чувствовать между
ними и ею полную гармонию, без единой фальшивой ноты, во всей их красоте, -
еще большее.
Оттого все, самые равнодушные, пришли в какое-то восторженное
состояние.
Казалось, разных мнений насчет его чтения нет, но что же! Не успел он
уехать, как Аверкиевы на него напали за "Пророка", между прочим. Не так его, видите ли, надо читать. И все, конечно, обрушились на них. <...>
Воскресенье, 19 октября.
Сегодня были опять все наши и еще Бестужева и Достоевская с детьми.
Дети играли и резвились, а большие не резвились, но тоже играли в карты в моей
комнате, чтобы не мешать детям. Мы, то есть Соня, Маша {8}, Оля и я, сидели с
Анной Григорьевной. И отвела же она наконец свою душу. Сестры слушали ее в
первый раз и то ахали с соболезнованием, то покатывались со смеха.
Действительно, курьезный человек муж ее, судя по ее словам. Она ночи не спит, придумывая средства обеспечить детей, работает как каторжная, отказывает себе
во всем, на извозчиках не ездит никогда, а он, не говоря уже о том, что содержит
брата и пасынка {9}, который не стоит того, чтобы его пускали к отчиму в дом, еще первому встречному сует, что тот у него ни попросит.
Придет с улицы молодой человек, назовется бедным студентом, - ему три
рубля. Другой является: был сослан, теперь возвращен Лорис-Меликовым, но
жить нечем, надо двенадцать рублей - двенадцать рублей даются. Нянька старая, помещенная в богадельню, значит, особенно не нуждающаяся, придет, а приходит
209
она часто. "Ты, Анна Григорьевна, - говорит он, - дай ей три рубля, дети пусть
дадут по два, а я дам пять". И это повторяется не один раз в год, и не три раза, а
гораздо, гораздо чаще. Товарищ нуждается или просто знаковый просит - отказа
не бывает никому. Плещееву надавали рублей шестьсот; за Пуцыковича
поручались и даже за м-м Якоби. "А мне, - продолжала изливаться Анна
Григорьевна, - когда начну протестовать и возмущаться, всегда один ответ: "Анна
Григорьевна, не хлопочи! Анна Григорьевна, не беспокойся, не тревожь себя, деньги будут!" - "Будут, будут!" - повторяла бедная жена удивительного человека