Фотографирование и проч. игры
Шрифт:
Но было бы натяжкой с нашей стороны утверждать, что наш юноша, достигнув Гурзуфа, только и делал, что, томясь и тоскуя, искал свой идеал. Ничуть не бывало. Тут же смешавшись с толпою таких же юнцов, прибывших из всяких больших городов страны, со свежей порослью на нахальных лицах, в лохматых шортах, созданных при помощи ножниц из потертых джинсов, с крабьими лапками на незаматеревшей груди, в патлах, нашейных платках, кричащих майках, он предался незамедлительно прослушиванию Челентано на террасе коктейль-холла, фланирование по набережной в обнимку с тощеватой девицей, тоже босой и патлатой и напоминавшей ему Джейн Фонда, после закрытия бара и наступления темноты валялся на лежаке на пляже под дребезжание гитар, смех, вздохи и стоны, вдыхал терпкий запах пахнущих солнцем плеч и соленых сосков и губ, ночевал под открытым небом, утром подтягивался к «тычку» с кислым сухим разливным дешевым вином, лопотал на амерусском полублатном эсперанто, воровал пищу в столовых (скорее по традиции, чем из нужды или жадности), короче, принимал деятельное участие в общем балдеже, хиппеже и тусовке. При этом он носил-таки в нагрудном кармане размытый неясный снимок незнакомки в три четверти, но вовсе не ждал ее встретить, не озирался на улицах, даже сакраментальное место съемки
Однажды, поспешая по своим неотложным делам (на приморском юге у любого шалопая полным-полно неотложных дел), он наткнулся на толпу людей, бестолково топчущуюся возле фонтана. Фотограф в сомбреро, с кавказскими усиками и сильным украинским акцентом дирижировал ею, стоя за своею треногой; наконец, некое подобие канонической групповой композиции было достигнуто, фотограф припал к окуляру, — и наш юноша узнал всю картину. Конечно, вот и фон — корпуса санатория Приморье, вот и группа отдыхающих, запечатлевающихся на память перед экскурсионной поездкой на прогулочном катере в Никитский ботанический сад; вон и немолодая бабенка в пляжных очках и панаме, в сарафане красивого ситца, рядом — гражданин в салатовой майке (темное потное пятно меж грудями), одной рукой придерживает подругу, в другой — женская сумка с выглядывающей из нее металлической дыхательной трубкой для подводного плавания, — птичка вылетела, фотограф отер пот, наш юноша отчетливо понял, что все это уже было. Конечно, конечно, он проходил здесь прошлым летом с приятелем (на том была еще такая полосатая маечка, похожая на тельняшку); они обогнули группы отдыхающих слева, юноша повернулся к спутнику и, должно быть, что-то сострил. На нем была легкая рубашка апаш, а волосы — еще длиннее, чем сейчас… Что ж, малютка находит материнскую грудь, девушки рожают, женщины подчас выходят замуж; шарик голубой, юноши ищут пару; ты же нашел самого себя. Для начала неплохо, будь здоров, мой милый.
6. Норвежский лес. Снимки русского путешественника
Длинные страны отличаются от широких (это видно по карте): у первых зачастую узкий верх и довольно широкий низ, вторые же вольно раскинулись с запада на восток, а сверху вниз, напротив, скорее, приплюснуты. Попав в это узкое протестантское королевство, первым делом я удивился, что молятся здесь столь же редко, как и у меня на родине (хозяйку свою во все время пребывания я так ни разу и не застал за молитвою), но много говорят о честности (впрочем, в моем атеистическом широком государстве тоже говорят об этом), когда, конечно, не говорят о кронах (размер национальных купюр обратно пропорционален занимаемой нацией площади), — впрочем, о наших мелких деньгах нам ведь тоже все горячее приходится печься.
Вот еще одна разница: фрукты дешевы, их много, жизнь же — дорога; у нас наоборот, и хозяйка по утрам вынимает из почтового ящика рекламы и проспекты товаров и услуг, издаваемые и распространяемые людьми, замышляющими, как она уверена, что-то против ее благосостояния и небольшого капитала, несет добычу на вытянутой руке, зажав двумя пальцами, как какую-нибудь рептилию, прямиком, не разворачивая, к помойному ведру, причем поспешно (что, если у этого существа оторвется хвост и оно, забившись под мебель, останется жить в апартаменте)…
В первую неделю ты рассеян. Ибо, как сказал один твой предшественник, молодой турист-фотограф, ровно за два века до тебя и за полвека до изобретения фотографии двумя легкомысленными французами, «мысль, что я уже вне отечества, производила в душе моей удивительное действие». Ты в северном углу Европы, ночь пароходом до Киля или Копенгагена, шесть часов поездом от Стокгольма. Сюда не пролегают торговые пути и не слишком исхожены туристские тропы, и хозяин маленькой табачной лавочки искренне удивлен: он в первый раз в жизни видит живого русского.
Здесь когда-то жили викинги, потом Лютер (знал ли он это имя — Норвегия) нашел здесь, быть может, наиболее последовательных своих приверженцев; вернувшиеся с континента Ибсен и Мунк в начале века попрекали только что выбившихся из-под шведов соотечественников провинциальностью и пуританством и отчасти добились своего: после второй мировой войны и сексуальной революции жители длинной страны почувствовали себя в перевернувшемся мире не в своей тарелке. Похоже, фиорды глубоко проникли в их психику, как и внутрь их побережья: бог умер, тролли разбежались, никто уж не знал, свободен он и раскрепощен или покорен и целомудрен, король объявил социализм, а цены на мировом нефтяном рынке, так долго взвинчиваемые арабами, упали, и это мигом похоронило на дне моря солидный куш национального дохода. Норвежцы неожиданно оказались жителями не только самой узкой, но и самой дорогой страны Европы, все чаще они предпочитали проводить отпуск в Греции или Югославии, мечтая о пенсии и переселении в Португалию, где сто крон (завтрак с бокалом пива) станут-таки ста долларами, а они после трудов праведных, подобно их предкам — свободным мореплавателям, не будут ежедневно подсчитывать, сколько они должны своему банку.
Нищий путешествующий россиянин в известном смысле свободнее посетителя западного супермаркета (это тем более так, если свободу понимать не как протестантскую ответственность, но по-русски как бесшабашность). Конечно, на улице или в ресторане никто тебя здесь не примется поучать, где тебе сидеть, стоять, ходить и носить ли бороду, и русский путешественник не сразу привыкает к незнакомому чувству автономности личности, смутно подозревая, что на этой узкой земле права человека — не совсем пустой звук, а правосудие крепко стоит на страже интересов длинного гражданина, — но на что, собственно, нам правосудие? У нас есть православие, и россиянин с пеленок обучился такому инстинктивному самосохранению, которое и не снилось одурманенному демократией европейцу. Но вот что обидно: русский путешественник быстро понимает, что, по всей видимости, как раз это-то качество ему здесь и не пригодится, но продолжает смотреть на аборигенов с долей превосходства (которое призвано разогнать в глубине души смутное чувство неудовлетворенности и облачко раздражения), с каким может смотреть коренной австралиец на жителя, скажем, центра Сиднея, не умеющего метать бумеранг и увернуться от крокодила, — увы, увы, эти навыки здесь никто не сможет оценить по достоинству. Он многое понимает, но продолжает смотреть на длинных жителей
как ветеран цинизма и изворотливости в отпуску на школьницу-отличницу, а те ему платят схожей монетой, давая понять подчас, что отчетливо ощущают его криминальное прошлое. Отбросив иногда свое добротное воспитание, кое-кто даже (с вежливой улыбкой) расскажет о, например, необычайном трудолюбии жителей длинной страны, расскажет многозначительно, но ты-то, исполненный национального опыта, лишь ухмыляешься при едкой, но поверхностной мысли, что и на твоей родине много говорят о труде, но не те, кто работает (эти делают свое дело молча), а обманщики и демагоги.В первые дни ты бестолково щелкаешь затвором своей камеры направо и налево, глазеешь на витрины и жадно вдыхаешь столь непривычный твоим широким легким европейский воздух, боишься заблудиться и ругаешь местные власти за непомерную плату в общественном транспорте. К концу первой недели это проходит.
Ты начинаешь экономить пленку. Ты обретаешь утраченную было избирательность кадра. Ты вглядываешься в усталые лица на улицах в конце дня, цвет которых не свидетельствует ни о хорошем питании, ни об активном досуге на свежем воздухе (чего-чего, а свежего воздуха здесь полно). Эти в массе своей дешево и стандартно одетые люди, уныло глядящие в свои толстые газеты и простенькие комиксы, вовсе не склонны улыбаться друг другу (да, нельзя изучать чужую жизнь на парадных раутах), и ты стираешь с лица непроизвольно-оживленное идиотическое выражение путешественника, спускаясь в тоннель (так зовут здесь четыре перегона подземки); пока едешь до стортинга (место твоих ежедневных стартов), ты с грустью размышляешь о том, что, видно, нигде не найти земного рая, что жизнь человеческая в каждом уголке этого маленького мира исполнена забот и тягот (лишь путешественник может день ото дня тщательно предаваться празднику жизни), а повседневность одинакова всюду, и нехитрую эту истину ты мог почерпнуть бы еще лет двадцать назад, не дожидаясь выездной визы, на уроках английского в школе, если б был прилежный ученик, когда тебя заставляли учить наизусть песенку, герой которой — фотограф вроде тебя — отправился из Лондона, что ли, в Шотландию, будучи недоволен, верно, положением дел у него дома. И он убедился, что
the ground
was as hard
that the yard
was as long
that a song
was as merry
that a cherry
was as red,
как и у него на родине (у нас, впрочем, всего краснее знамена), и он stood in his shoes and he wondered, да-да, он весьма wondered. Akkurat, как говорят норвежцы.
Сначала ты снимаешь виды.
Но скоро невозможная красота норвежских приморских городков (белые домики со свежеумытыми мордочками будто держатся за подол старой темно-бордовой узкой деревянной кирхи), фантастическая прелесть Осло-фиорда и чистота снега в прибрежном лесу — все начинает казаться чересчур стерильным, а безупречный порядок светлых экономных интерьеров в гостеприимных домах — и вовсе фригидным, и ты с двойственным чувством слушаешь пояснения хозяина, будучи выведен им на веранду, на морозный воздух. Там, внизу, в заливе, — маленькая каменная крепость на крохотном островке. Крепость старенькая, к сороковому году нашего столетия она уж век как бездействовала, но вот появились суда немецкой оккупационной армады; кровь викингов взыграла в жилах маленького гарнизона, содержавшегося в целях поддержания традиции; извлечены были заряды, порох оказался сухим, фашисты и опомниться не успели, как старинные пушки дали по ним залп, и головной корабль, гордость флотилии, схватившись за простреленный бок, пошел ко дну. Воды фиорда поглотили его — это было славным началом бесславной оккупации.
Твою русскую душу смущает этот рассказ — так много в нем гордости маленького народа своим маленьким подвигом. Но гордость эта — не казенная. У нас в России куда большими глупостями, жертвами и победами так шумно и помпезно гордится государство, что отдельному человеку на долю не остается ничего, кроме скепсиса, и в этот момент я завидовал норвежцу. Зато, думал я, зато (он что-то еще рассказывал, очаровательно улыбаясь), зато (мы перебрались в гостиную), зато (он налил мне виски со льдом), зато (в гостиной было невыносимо красиво и много дам, была зажжена сотня свечей, висели хорошие картины и венецианская люстра, приглашенные были приятно оживлены после долгого и вкуснейшего обеда, а теперь перешли к кофе и лонг-дринку), зато у нас, — но я не знал, что у нас «зато», хотя, клянусь всеми божественными персонажами Малой и Большой Эдд, очень хотел бы знать. В подобных случаях такой глубокой растерянности русский путешественник зачастую перепивает. И вот его рука тянется к талиям дам, музыка гремит, всем вокруг страшно весело, а ты через некоторое время находишь себя распростертым на нежнейшей постели (подозревая, что вместо пуха в матрас, налита вода и что это не только твое субъективное впечатление, но — техническая реальность) в отведенной тебе гостевой комнате; ты — в мягкой приятной пижаме, рядом — твой бокал, который, по-видимому, ты до последней минуты сжимал в руке (чистое виски, определяешь ты, обнюхав его с омерзением), и что-то мешает тебе, стягивая твою щеку. С трудом ты отлепляешь прилепившуюся к коже клейкую бумажку — это алое сердечко, обведенное золотой каемкой с нарисованным на нем золотым же Амуром, целящимся золотой стрелой, прямо тебе в глаза… Еще до завтрака ты, обманув бдительность хозяев, поспешно сбегаешь на прогулку и бродишь по окрестному лесу со смутными чувствами, как возвратившийся из странствий Пер Гюнт. «Сколько лет путешествие было приятнейшей мечтой моего воображения? Не в восторге ли сказал я себе: наконец ты поедешь? Не считал ли дней и часов? Но когда пришел желанный день, я стал грустить, вообразив в первый раз живо, что мне надлежало расстаться со всем, что, так сказать, входило в состав нравственного бытия моего?» — вот как описывал сходное состояние русский человек Карамзин.
Что такого сладкого, что такого горького, такого незаменимого для «нравственного бытия» и естественного самочувствия оставляем мы на родине, вторгаясь в Европу? Очереди за всем необходимым, повседневное хамство, грязь на вокзалах (и именно заплеванный выборгский вокзал, засиженная мухами бутылка сгнившего лимонада — единственный товар в тамошнем буфете, — приведет тебя, свинью, в умиление при первом же шаге на возвратном пути по родной земле) и хамовато-крикливые лозунги? Вот тебе чужие сосны в свежайшем норвежском снегу, вот скандинавские горы, воспетые Григом и скальдами, вот быстрый незамерзающий ручей в зимнем лесу, говорящий на чужом языке, вон верхушка церкви, наконец, где молятся тому же богу, что и твои предки, хоть и на иной манер. Вот тебе Европа.