Газыри
Шрифт:
Тут надо два слова сказать о Феде.
Роста он двухметрового, из тех, кого раньше по станицам звали «дядя, достань воробушка»… Говорят, вроде не казак и даже не кубанец, родом с Урала, а к движению пристал потому, что был закройщиком, работал костюмером в хоре Захарченко, и так же, как «обшивал» певцов да танцоров, «обшился» сначала сам, а потом взялся в черкески да в папахи наряжать остальных… Само собой, злые языки пытались тем самым умалить федины заслуги, но, положив руку на сердце, как не сказать, что примером своим заставил он казаков принарядиться да
Познакомились мы с ним весной девяностого, когда девять кубанцев, семеро из них были в черкесках, неожиданно позвонили в двери нашей квартиры в Москве, вошли в мой кабинет, самую большую комнату, которую можно заодно назвать залом, или, как на Кубани по старинке, «большой хатой» — так вот, в ней сразу стало тесно, не знал, как дорогих гостей рассадить, а когда высоченный Федя задел папахою висюльки на люстре, и они очень чисто и тоненько зазвенели, как радостно, с какою надеждой сердце мое на этот тихенький звон откликнулось!..
Встречались сперва частенько, потом все реже и реже, но поскольку видели оба, и как оно начиналось, и к чему теперь шло, достаточно было перекинуться двумя-тремя фразами:
— Как оно, Федя? Что там наш батька Громов?
— Забогател!
Руками разведешь: мол, ясно, ясно!
А что ясного-то?
Писал вот очередной «газырек» и вдруг запнулся. Одна штука — вроде понимающе на ходу друг дружке кивнуть, а другой табак — об этом написать. Недаром ведь: не вырубишь потом топором. Ну, или — шашкой, чтобы поближе к казачьим обстоятельствам.
Забогател, гм — думал я. — Что ж тут плохого?.. Еще недавно это звучало как осуждение, но теперь-то, теперь… Разве не для того наши реформы, чтобы все мы «забогатели»?.. Помнится, на одном из атаманских правлений Союза казаков, куда со всей России съехались «батьки», Мартынов так и сказал: желаю, мол, всем стать миллионерами! Не атаманам, нет: не подумайте плохого!.. Нам всем.
Думал я, думал над этим «забогател» и снова — на поклон к Владимиру Ивановичу Далю. Разве кто точней разъяснит?
«Забогатеть, разжиться, стать богатым, начать наживать добро»… все!
Без всякой тебе эмоциональной оценки.
Как бы желая помощи, повел глазами вниз-вверх.
Сразу после «забогатеть» — «забодать», тут все ясно, и правда что, а сверху — «забобоны»… ну-ка, ну-ка!
«Забобоны, забобонщина: вздор, пустяки; враки, вздорные слухи и вести…»
А, может, думаю, это и есть для меня своего рода «перст указующий»!?
Забогател — не забогател: забобоны все это, забобоны!..
За кем они по пятам не ходят?
Или за мной — нет?.. Или — за тем же Федей?
Сам Федя Бунин пытался себя блюсти, держался из последних, хотя поговаривали, опять же, будто в основе этого лежали не нравственные причины, а чисто физиологические… То, что после горячих споров о возрождении, большинство казаков решительно и без всякого промедления, едва поднявшись из-за стола, из конных прямо тут же в пластуны переходят, — штука
известная, но одно дело доставать из кущарей и на себе тащить тщедушного коротышку и совсем другое — транспортировать дядю, которого за руки за ноги двое не унесут: чтобы не цеплять кочки местом, предназначенным для седла, нужны еще и двое посередине…За это ерничанье, сам грешный, прошу прощения не только у Феди Бунина, в его лице — у всех, кто оскорбленным сочтет себя… Горько это, да все ж не главная боль: придет время, и сказочники, которые не были на корню руководящей казачьей верхушкой куплены, еще напишут нечто похожее на «Новое платье короля» норвежца Андерсена — применительно к нашим печальным дням, еще воздадут должное и голым нашим «батькам», и преданной ими, разбогатевшими на бесстыдной брехне, казацкой голи, среди которой живет себе, хлеб жует честный портняжка…
Когда я шел в сад с полными ведрами, Федя смотрел мне в спину, но когда возвращался, — прямо на меня, и тогда я кивал ему; ты же все видел, видел?!
Как прекратился дождь, когда я об этом с мольбами попросил Господа, как тучки стали отделяться одна от одной и порознь обходить наше Кобяково и вновь сбиваться и сплачиваться уже совсем вдалеке!..
«Ты видел? — безмолвно спрашивал я Федю, когда опять возвращался за водой с пустыми ведрами. — Верь, Федя, что точно также было зимою в Новосибирске, в метель — святая, правда, верь, Федя!..»
Меж тем стемнело, осенняя ночь сгущалась стремительно, но небо над головой все оставалось светлым, а на горизонте под тяжелым завалом, словно подводя черту и под исчерпавшими себя за долгий день дождя тучами, и под дурной погодой вообще, пробежала вдруг сначала тоненькая совсем, почти сперва незаметная огненная дорожка, но ее хватило, чтобы поджечь горизонт: как он вдруг разгорелся!
Это что же? — спросил я сам себя вдруг недоверчиво. — Выходит, к ночи все равно бы дождь прекратился?..
Или дело вовсе не в этом, — тут же сам себя укорил. — Ведь до того весь он пролился бы здесь, где ты стоишь теперь: радостный оттого, что все перед отъездом успел, и благодарный… Разве вышел бы ты под дождь без надежды и веры? Конечно, нет!
«Верь, Федя! — снова я сказал все продолжавшему терпеливо глядеть на меня из окна доброму Феде Бунину. — Верь…»
И спохватился с тревогой, чуть ли не со страхом: хорош!..
Якобы знаток языка.
Якобы неподкупный его радетель…
Коли говоришь Феде «верь», чему верить-то Федя должен?
Всего лишь тому, что не намок, когда перед этим помолился?.. Или всему, что за это время сумбурно проносилось в твоем сознании?.. Хорош!
Веруй, Федя! — разве не так ты должен сказать.
Веруй!
И только тогда, может быть, простятся нам так отягчившие общее наше народное сознание прошлые грехи и неправды, и только тогда, может быть, еще проглянет из-за туч, несмотря ни на что казацкое наше солнышко: вовсе не для того, чтобы упасть на генеральские вензеля самоназванцев…