Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Германтов и унижение Палладио

Товбин Александр Борисович

Шрифт:

И я теперь, автоматически потребляя съедобно-несъедобные плоды этих противоречий, себя вполне сносно чувствую, – подколол себя Германтов, отразившись в витрине, – разве не так?

А невнятная рваная панорама новейшей реальности, причудливые фрагменты которой один к другому не подогнать, что напоминала ему?

Какие-то заготовки для продвинутых инсталляций и прочего, прости Господи, актуального искусства?

Пока же выдыхались спекуляции на образах советчины; а когда-то Германтов в Вашингтоне, в одном из строго-респектабельных смитсоновских музеев на Молу, пошёл сквозь пустынную анфиладу стерильных кондиционированных зальцев на неожиданно зазвучавшую вдали знакомую с детства песню и наткнулся на инсталляцию Кабакова. Осмотрел представленные в разрезе, – как в театре, без четвёртых стен, – коморки коммунальной квартиры с засаленными обоями; обвалившаяся с потолка, да так и не убранная с досчатого, когда-то крашеного коричневой масляной краской, пола штукатурка, эффектно: на полу посетители

музея могли непроизвольно оставлять белёсые следы подошв; и клетчатое рваное пятно дранки темнело над головами, и грязно-зелёная брезентовая раскладушка была задвинута в угол одной из коморок, под полку с головкой Нефертити, слониками и школьными учебниками; на табуретке – раскрытый коленкоровый ящичек патефона с крутящейся пластинкой Шульженко.

Советчина как экзотика хорошо тогда на Западе продавалась.

Но кому всё это сейчас интересно?

Запад уже и свои-то беды, замаячившие на горизонте, как расплывчатая смерчевая столбонада приближавшегося торнадо, похоже, не очень-то склонен осмыслять в неутешительных инсталляциях…

И вообще, художники теперь – факиры на час: на час презентации очередной наскоро вымученной невнятицы, выдаваемой за сенсацию, или – на час фотосессии.

А жизнь?

Жизнь уже умудряется вовсе не задевать искусство? Жизнь, замаскированная под социальное счастье, – нечто формализованно-заведённое и радостно-благополучное, причём, навсегда устойчивое, ну а финансовые торнадо – извините – отдельно.

До поры, до…?

Подковырова улица, – Подковырова улица, обязательные тополя.

«Ив Роше»…

Шик-блеск Большого проспекта и – захолустные улочки: в их поперечных перспективках призван отдыхать взор?

Ну да, там, вдали за этими улочками – острова, залив.

Оглянулся на проносящиеся по свежим асфальтовым колдобинам дорогие машины; куда всё-таки все они так спешат? Сплошной торопливый шорох и весёленькие, как из детских дудочек вылетающие, гудки, у светофоров – повизгивания тормозов… куда они все, куда? Время, словно подчиняясь атомизации сознания, тоже спешно дробится на мельчайшие частицы; сохранятся ли они, хоть какие-то из крупчатых, а вот уже и пылевидных мгновений, в памяти? Помотал головой, недоуменно, как последний дурак, уставился опять в сияющую витрину.

В витрину и парочка прохожих на ходу заглянула.

– Ой, для чего такое огромное джакузи?

– Для группового секса.

Да, вот вам, пожалуйста, за «Ивом Роше», гламурная инсталляция для ублажения грёз быстро разбогатевшей черни, а поскольку гламурная, то, – закон жанра? – лишённая энергетики, расслабленно-безмятежная, заведомо бессюжетная: вот вам, любуйтесь и завидуйте, большущий джакузи-бассейн кляксовидно-свободной формы, где могли бы совместно поплескаться гости немаленькой вечеринки; вокруг стеклянного столика с недопитыми коктейлями, – плетёные из заменителя, внешне неотличимого от натуральной соломы, креслица; на скруглённые спинки креслиц брошены махровые халаты, – бирюзовый, персиковый, гранатовый.

Вот только куда-то подевались купальщики.

После группового секса провалились сквозь дно джакузи?

Намечался сюжет.

И почему-то, – по совсем уж далёкой ассоциии, – привиделся Германтову шест с чёрной тряпкою на конце, мотающийся в волнах.

Как быстро всё поменялось при переходе от социализма к капитализму! – Катя в жалких советских магазинчиках вдоль Большого проспекта ничего путного себе не могла купить, как-то в комиссионке, располагавшейся, помнится, в когда-то тусклом тесном помещении этого вот, залитого светом, лопающегося теперь от изделий сказочного фаянса, прирастившего площади свои магазина, купила от безнадёжности старинные белые лайковые перчатки по локоть, хотя и сама не знала по какому-такому случаю ей смогут понадобиться бальные перчатки проклятого прошлого? А теперь, где оно, унылое равенство в нищете? – покупай всё, что душе угодно, если, конечно, завелись деньжата… покупай итальянский фаянс с сопутствующими радостям омовений вещицами, покупай: в мире гламура нет страданий, старения и, само собою, нет смерти, – только вечные удовольствия.

Композиция, лишённая энергетики? Ну да, ну да, – какая там энергетика, откуда ей взяться, если из жизни изгнана смерть.

Образы вечной умиротворённости и удовольствий?

Германтов всё ещё тупо рассматривал соблазнительную композицию из джакузи для гулливеров, и – вполне сомасштабных стандартным фигурам, – креслиц и махровых халатов.

Какая там панорама вех, требующая осмыслений. Какие там сборные и обобщающие, хватающие за фалды исторический момент или – опережающие саму Историю, инсталляции; при инфляции-то образов, нехватке идей… что это, – болезнь роста, предвестие окончательного распада или невообразимый симбиоз и того, и другого? Развитие-деградация или в другом порядке, – деградация-развитие? Поди-ка такое вырази! Тем паче, что и сам-то по себе новый напористый, воровато-диковатый, неотёсанный, но чутко попадающий в струю, приодетый во всё самое модное, русский капитализм и без актуальных нарочито-образных его отражений в специальных художествах не переставал удивлять, его грубые

сверкающие реалии будто бы взрастали и нахраписто разрастались если и не сами по себе, то по законам какого-то самостийного разрушительно-разухабистого искусства, сумевшего на диво всем нам синтезировать неуёмно-неумный примитивизм и топ-модельную претенциозность; вспомнилась статья Шанского, одна из последних: «Жизнь как инсталляция».

Капитализм торопился, как если бы желал наверстать упущенную выгоду за семьдесят лет тотального дефицита? Не от этой ли залихватски-противоестественной торопливости новорожденный капитализм изводили какие-то чудовищные коммерческие мутации, флуктуации и прочее и прочее.

Ну как получалось, что почти все магазины на длиннющем проспекте, словно их владельцы почему-то сговорились конкурировать насмерть, выкидывая на продажу один и тот же товар, и тем самым сбивая цены, начинали торговать обувью, – проспект впору было уже называть не Большим, а Обувным проспектом, но не тут-то было, едва обозначалась и закреплялась эта нелепая в своей тотальности торговая специализация, – наплевав на экономические правила, она вовсе не вела к снижению цен, – как вдруг обувь всех мыслимых и немыслимых моделей за витринами стыдливо исчезала, как если бы падал обвально спрос, поскольку ноги всех потенциальных покупателей были вмиг ампутированы; но тоска не успевала нагуляться в опустелых залах… вскоре обнаруживались за грязными, заляпанными извёсткой стёклами, среди куч строительного мусора и обрывков проводов, подсобники-среднеазиаты, дрыхнувшие, сидя на корточках, по углам, и медлительные молдавско-украинские столяры, маляры, электрики, совсем уж замедленно, словно нехотя на виду у всего города жевавшие самодельные бутерброды с салом; через пару недель, однако, мылись полы и завозилось новое оборудование, стёкла опять блестели и…

В последний год, правда, обувь вернулась, словно ноги, отчекрыженные в одночасье у покупателей, в одночасье же отросли, и мировые обувные фабрики, получив заказы на годы вперёд, круглосуточно задымили.

Но казалось всё же, что сейчас захватывал пальму первенства в тщеславной войне витрин волшебный итальянский фаянс, – пожалуй, лидер сезона; от этих лекальных форм на «проспекте Джакузи», от неземного этого выгнутого стайлинга, плавной гладкой белизны ли, голубизны… невозможно было уже отрешиться: все-все, похоже, возжелали, если не покупать для ласкающе-бодрящих омовений джакузи, то хотя бы рассматривать, прицокивая языками, наглядные чудеса фаянсового дизайна. И кстати, кстати: здесь тоже всегда были в продаже лепестки роз как пахучий, символизирующий счастье, сопутствующий товар.

И потекла сверху вниз по витрине солнечная синева неба, прочерченного проводами, обозначился ломаный контур затенённых фасадов на противоположной стороне Большого проспекта; проносились будто бы сквозь витрину импортные машины; ох, куда несётесь вы, обрусевшие немцы, японцы, американцы, куда несётесь с такой многосильной страстью по колдобинам нашим, дайте ответ?

Не давали ответа.

И какая же дезориентирующая устремлённость, какая безответственная и… прямо-таки самоубийственная жизнестойкость, – себя, сбившихся в массу, не жаль, совсем не жаль, всегда, как кажется, – хоть и после незалеченной временем травмы войн-революций, кровопусканий репрессий, – готовы народные массы в каком-то экстазе бездумно собой пожертвовать, чтобы в светлую даль-дальнюю устремиться, а вот во имя чего, – не так, собственно, и важно для коллективного безумного разума, презирающего прагматику; страна ли, народ, жертвуют собой в Истории, не замечая того?

И, – получается, – дурь это, а никакой не экстаз?

Дурь, – что называется, моча, ударившая в голову, – подгадав исторический момент, даже лучшие умы покоряет?

Дурь как рычаг истории?

Сперва трёхсотлетняя династия, словно назло самой себе, а заодно и в назидание лицемерному западному миру, где якобы всегда всё тип-топ, рухнула, как подкошенная, и следом… – вся русская богоносная жизнь с упоением рухнула в кровавую кашу вместе с ненавистным романовским троном и всем тем, что гнило и вызревало, как социальная опухоль, под спудом красивых слов, и – выросла из катастроф и ложных идеалов партийно-государственной пропаганды, поменяв наскоро жизненный уклад, новая невиданная страна: нам нет преград.

Но и она, молодая страна-победительница, расколовшаяся поначалу надвое, на красных и белых, но сама себя победившая в гражданской войне, и семимильно зашагавшая с тех пор от победы к победе, так и не успев состариться, будто бы самой себе опротивела, – опять шлаки, как исстари повелось, копились, опять гнило выстроенное, как верилось, на века государственное могущество, опять непредсказуемо вызревало что-то, что и вообразить-то не могли светочи интеллигенции, всезнайки наши: покуда массовая поросль новых интеллигентов потные фиги в карманах складывала, покуда жирели-наглели партноменклатурщики, которые запрещали и не пущали, а вожди кузькину мать всемирной закулисе империалистов показывали, самонаграждались и взасос целовались… вдруг и сразу все управленческие, сверхпрочные, – правда, разве не на века? – рассчитанные идеологами и партстроителями структуры, – в хлам, и сразу же, – на тебе, откуда что бралось? – опять мы проснулись в другой стране.

Поделиться с друзьями: