Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Германтов и унижение Палладио

Товбин Александр Борисович

Шрифт:

– Возможно, потому, что выписаны предметы сотни лет назад. Правда, писали их на потребу обывателей-заказчиков ремесленники от живописи, но каждому временному периоду свойственно своё видение. Мы теперь, когда смотрим на скромные, но точные те полотна, невольно ощущаем что-то оригинальное, даже волнующее в давних нормах компоновки предметов и самого письма; мы словно смотрим сквозь таинственное окошко в другое время.

* * *

Через годы, вспомнив тот разговор с Соней, он тут же перенёсся в Алупку, в поздний тёплый вечер над морем; он, Катя, Костя, попивая имбирную настойку, слушали, Гена читал…

Глядя на полотна «малых голландцев»,вспоминаю:на этом
стуле с высокой спинкой
я когда-то сидел(удобный стул),из этого бокала дымчатого хрусталяпил тёмное пиво(его вкус трудно позабыть),этой салфеткой льняного полотнавытер подбородок(так и осталась она, смятая,на столе),в это окошко с цветными стёкламия глядел на улицу(по ней бродили бездомные собаки).
Как всё хорошо сохранилось!Но где же я сам?Куда я делся?Годами ищу себяна полотнах «малых голландцев».
* * *

Придвинула пепельницу.

– Вот ты про красоту спрашивал и про родовые отличия искусства от неискусства. При всей сложности определений ясно, что суть красоты, и стало быть искусства, меняется во времени, – посмотрела с сомнением, поймёт ли? – Внутри самой гармонии рождается и разрастается диссонанс.

Гармония, диссонанс, – новые для него слова… Их ему ещё предстояло наполнять смыслами.

– Нельзя было Анюте что-то объяснить?

– Объяснить искусство? – посмотрела с сожалением, закурила. – Ты же сам приводил Анютины слова о том, что истину в полноте её в принципе нельзя высказать. Мы с тобою ходим по кругу. Как объяснить, если не дано почувствовать красоту во всей её переменчивости? Искусство вовсе не каждому открывается. И кому объяснить – Анюте, такой упрямой, если не сказать упёртой? Она, – бросила обгорелую спичку в пепельницу, – сама называла себя ослицей, сама оставила себя за бортом…

– Да и художник сам не знает и не может знать всего того, что творит: во всех намерениях его есть какой-то тёмный остаток, художник пишет картину, а до конца не ведает, что творит.

Соня повернула голову удивлённо.

– Мне это Махов, сосед-художник, сказал.

– Умно!

– Ещё он сказал, что картина умней создавшего её художника, до картины надо дорасти, и на рост такой у человечества могут уйти столетия.

– Тебе повезло с соседом. Но отчего картина становится умной? – приподняла плечи, голову, а грудью прислонилась к столу. – Художник, когда пишет, находится внутри какого-то вихря, да. Но отчего и как умнеет картина? Не от внушений же святого духа, не святой же дух смешивает и кладёт на холст краски…

Внутри вихря… огненного вихря? Хитрец Махов смотрел на Германтова своими смеющимися, с отблесками огня глазами.

– Когда-то Анюта спрашивала сама себя, можно ли ум увидеть. С тех пор и я хочу увидеть, именно увидеть, как и из чего возникает картинный ум.

– Уже есть чем поделиться?

– Ум, по-моему, проявляется в красках и линиях, если художник мыслит абстрактно даже тогда, когда пишет что-то конкретное, хотя бы самые обыкновенные яблоки или луковицы; проявление абстрактного начала – композиция.

– Интересно…

– И ещё. Может быть, художник, пусть в жизни он – дурак дураком да ещё пьяница и мужлан, когда пишет картину, преображается в какое-то другое, ангельски-демоническое существо и передаёт тому, что он пишет, какую-то неуловимо тонкую и сложную программу, ему самому неведомую, – путаясь в мыслях, выдавливая из себя сухие слова, свои и чужие, связал всё же Сонины рассуждения с тем, что говорила ему Анюта про священные иудаистские книги, про художника, которому мало посредничества между Творцом и Творением и он посягает на соперничество с Богом.

– Кто кого, –

спросил дальше, – держит за бороду?

– Умно, – жадно затянулась, – однако перед священными книгами иудаизма я пасую, это Анютина епархия, а вот кто кого за бороду держит, действительно интересно… Вот, например, Леонардо – представляешь, сам Леонардо, добивавшийся предельного совершенства! – умирая, боялся встречи с Богом, так как считал своё творчество несовершенным. Вот и пойми, кто кого за бороду…

– Этого и Анюта, хотя умной была, никак не могла понять…

– Умной, – кивала Соня, нервно сбрасывая пепел, – умной, отменно образованной, она знала и чтила философию, это ведь извечный философский вопрос, для философии едва ли не главный – Бог создал человека или человек разумный создал Бога, точнее, комплекс идей о Боге как о высшей и всемогущей силе? Но тут-то, при встрече с новым искусством, ум и знания изрядно Анюте помешали, чересчур уж строгой во взглядах своих она была, чтобы что-то понимать вопреки рассудку…

– Она поглощена была непримиримым идейным спором Декарта и Паскаля, спором, который она, по-моему, сама же для себя придумала. Я мало что понял тогда, лишь запомнил, что они будто бы сошлись на дуэли. Декарт, по её мнению, защищал честь разума, а Паскаль, – Бога.

– Честь? Честь разума против чести Бога?! Столь невероятную схватку могла только Анюта вообразить и очеловечить. Чудесная сценка, так и вижу сближающихся, как в опере Чайковского, дуэлянтов. Но сама-то Анюта грешила прямолинейностью. Точно знала, наперёд знала, как подобало бы знать с учётом твёрдых и непротиворечивых иудейских премудростей, разбавленных при всём при том христианской моралью, где добро, где зло. Вера в гениев чистой красоты, в чистый светильник-разум и чистые моральные принципы оставалась для неё, при её-то талмудистской закваске, превыше всего, вот ей и хотелось ясного и прочного чего-то, понятного и устойчивого, не противоречившего её ясным и прочным принципам и привычкам, того, чего уже не находила она на выставках, ибо борьба добра и зла переместилась в метущиеся души художников, – Соня сняла очки, по-детски, как уставший за день ребёнок перед сном, потёрла глаза. – Анюта искала определённость и узнаваемость «аристотелевского отражения» там, где уже их и не могло быть, – резко повернула голову, посмотрела на Германтова: – Достоинства продолжаются недостатками, так? Внутренняя твёрдость мешала Анюте чувствовать-понимать искусство, которое не подчиняется ни логике, ни морали, живёт себе по своим неписаным законам и не желает стоять на месте.

– Она удивлялась, что писатели и художники ад изображают охотнее и куда вдохновеннее, чем рай. Вот и Тинторетто, как ты говорила, «Рай» писал по заказу Совета дожей, а получался у него ад.

– Ужас, невообразимый ужас художническую страсть распаляет, – жадно вновь раскуривала погасшую папиросу. – А Анюта сама себе понимать мешала. Старалась понять, мучилась от непонимания и – одёргивала себя. Помнишь её излюбленное словечко? Сама себя корила за непонимание, но тотчас себя убеждала в том, что перед ней какая-то чепуха, что ей и понимать нечего.

– Какое словечко?

– A priori, – Соня усмехнулась, отогнала голубой дым. И сказала голосом Анюты: – А priori – чепуха, понимаешь?

И добавила:

– Она, твёрдая в убеждениях, упрямая, даже непримиримая в спорах, излучала при этом удивительный какой-то покой, душа её была в гармоничном равновесии. Я как-то подумала – почему её не писал Вермеер?

Задал и он вопрос, давно мучивший:

– Как можно объяснить устремление художника к заведомо недостижимому? Фанатизм какой-то…

– Дело тёмное… Бес какой-то точит, толкает; возможно, это какой-то вечный инстинкт, врождённый инстинкт художника, – выдохнула новое голубое облако. – Для художника в момент, когда он вдохновенно берётся за кисть, внутренне неприемлемо из-за несовершенств своих самое земное творение, то, что окружает его; он мечтает всё по-своему воссоздать, а когда он кисть промывает, ему ясно, увы, что тем более несовершенно и его новоявленное холстяное творение… Я говорила уже, что даже Леонардо, – дым разрывал Сонино лицо на части, – признавал, что азартно начатое соревнование с Богом неизбежно проигрывается. Совершенство недостижимо, но каждый раз движение к нему начинается заново.

Поделиться с друзьями: