Гитл и камень Андромеды
Шрифт:
— Здесь хорошо, — сказала я и задумалась. — Лучше, чем в других местах. В Израиле, я имею в виду. У израильских городов нет истории, а здесь на каждом камне кто-нибудь уже сидел, стоял…
— Скажешь тоже! А Иерусалим?
— Там другое. Там стоял и сидел не кто-нибудь, а некто уже описанный и известный. Там у каждого камня есть имя. Долина привидений, Крестовая долина, башня Давида, купальни султана. А здесь камни ничьи, но они много повидали. Знаешь, что мне рассказала Това… ну, которая открыла забегаловку напротив Сами и печет болгарские бурекасы лучше, чем этот знаменитый болгарский турок…
— У нее была свекровь турчанка. Она от нее научилась. Так что она тебе сказала? Видишь, почему тебя надо было об этом спросить? Мне бы и в голову не пришло
— Она мне рассказала, как тут все раньше было. Когда дома еще не хотели умирать, а наоборот, рождались заново. Когда по мощеному булыжнику бегали пролетки, а кавалеры носили усы и трости с фасоном. И деревья на Иерусалимском кольце были молодые, и вороны на них были молодые, и девушки должны были иметь узкие лодыжки. Потому что мужчины в нафабренных усах приподнимали концом трости их юбки. И если лодыжки были толстые, то жениха приходилось искать через сваху.
— Все это она тебе рассказала?
— Ага. Еще она рассказала про десять маленьких кафе на этом кольце и про то, как дамы под, кружевными зонтиками, от солнца, а не от дождя, она эти зонтики называет «парасоль», ходили в кафе под присмотром старых дев и как старые девы портили молодым барышням романы.
— Скажи еще, что этой старой грымзе кто-нибудь испортил роман! Да на нее ни один мужик за всю ее жизнь не позарился! Вот уж кого женили через сваху!
— Ошибаешься. Она говорит, что был один турок по имени Иса-бей, и она ему очень понравилась. А ее тетка сказала этому Исе, что Това — гнилое яблоко, от которого у него все кишки вылезут наружу, если их раньше не выпустит Залман Каро, большой Сулиман, положивший на Тову глаз.
— Помню я этого Сулимана. Огромный идиот с выпученными глазами. Сдох от обжорства. И жену его знаю. Она потом вышла за Мусу-портного. Он и сейчас шьет старикам пиджаки из гнилой шерсти. Старикам неважно, что шерсть гнилая, из старых складов на Флорентине, им важно, что не синтетика. Дикое место эта наша Яффа. Последнее место на земле, где шьют пиджаки по моде тридцатого года.
— Может, еще на улице Шенкин.
— Скажешь тоже! Мода, может, и та же, а шерсть другая! А твоя Това никогда не была за Сулиманом. При ней был маленький кругленький Нисим Полука. Мать у него была из Турции, это я помню. Вредная такая, с косым глазом. Куда этот Нисим девался, не знаю. Исчез вдруг. И старуха пропала. Врет все эта Това.
— А она говорит, что Сулиман был красавец, и трость у него была с лошадиной головой из чистого золота.
— У этого биндюжника, таскавшего мешки в пекарне?
— Она мне показывала набалдашник. С пробой. Сулиман сломал трость в ярости, когда увидел Тову в кафе с Исой-беем. Сломал о колено и бросил наземь. Товина тетка набалдашник подняла, а отдать Сулиману забыла. Он не хотел с ней разговаривать. Ну, в общем, не знаю. Проба сомнительная, конечно. Что-то написано, а что — не разберешь. Но Иса-бей был обходительней Сулимана и держал бричку со складным верхом. Однажды Тове удалось покататься с ним на этой бричке. Тетка тоже полезла было в бричку, но места там не осталось. А Иса-бей крикнул кучеру: «Пошел!» И они ехали по кольцу, и солнце сверкало в спицах, и ветер щекотал лопатки, и все глядели им вслед.
— Какие дела! — изумилась Чума. — Хочешь бурекас? Я сбегаю на угол. Мигом.
— Мне надо идти. А почему тебя назвали Чумой? Это же не имя, а ругательство.
— Мало кто знает, что оно означает. Так звала меня Берта. А вообще-то меня зовут Иледи. Представляешь, назвать ребенка «Чтоб ты не появлялся на свет»! Это же все равно что проклясть! Так я и осталась проклятая со дня своего рождения. Думала поменять имя. Но ни одно имя ко мне не прилипло. Я уже была и Илана, и Авиталь, и Мирьям. А осталась Чумой. Прежде чем уйдешь, скажи: ты раньше слышала про Яффу? До того, как сюда приехала?
— Да. К Новому году в нашем городе появлялись апельсины с красной мякотью, на которые была наклеена этикетка
с одним словом: «Яффо». И все евреи стояли в очереди, чтобы купить еще и еще этих апельсинов. А из книг я узнала, что тут спаслась Андромеда и заразился холерой Наполеон.— Про меня в книгах еще не пишут. Но будут писать, — спокойно ответила Чума.
Потом мы встречались с ней часто. Она ждала меня на пляже, напротив того места, куда выходит своей задней стороной базар Кармель. Этот базар не похож на Блошиный рынок. Нет в нем внутреннего порядка. И таинственности Блошиного рынка с его неожиданными находками тоже нет. Обыкновенное крикливое место, толчея и вонь, кишки и кошки, туши на крюках и помидоры в картонных ящиках. Все по дешевке, поэтому именно от стоимости помидоров на этом рынке зависит индекс прибавки к зарплате. А от цен на Блошином рынке не зависит ничего. Это потому, что цену помидоров можно рассчитать, а цену на старый секретер — нельзя. Он может достаться по дешевке и оказаться бесценным, если в потайном ящичке найдется забытое письмо, а человек, писавший или получивший его, успел вырасти в цене за годы, прошедшие со времени написания письма. А время это просчитать нельзя никак. Иногда оно назначает новую цену за человека, который при его жизни не стоил ничего. Так бывает.
Я пыталась объяснить это Чуме под рокот прибоя, но Чума хотела, чтобы цена на нее повысилась немедленно. Ее не интересовала посмертная слава. Она хотела получить из славы немедленную выгоду в виде ордера на разрушенный дом. А слава Чуме полагалась. Она писала маслом и акварелью, сангиной и фломастерами, и всегда одно и то же. Если судить о содержании Чуминой головы по тому, что выплескивалось из нее на холст, картон и бумагу, в этой голове жило одно только женское лицо, нисколько не похожее на лицо Чумы. Оно было то молодым, то старым, а иногда и молодым и старым одновременно. В нем были страх и наглость, мудрость и безумие. Оно бывало нежным и задумчивым, а порой скалило страшную беззубую пасть. У этого лица не было постоянных черт. Глаза могли быть и большими и маленькими, губы и тонкими и пухлыми, нос — то курносым, то прямым. Иногда на подбородке была ямочка, а иногда ее не было. Но оно везде было узнаваемым, это лицо. Не возникало сомнения, что это всегда один и тот же человек.
— Кто это? — спросила я, и Чума пожала плечами.
Я поняла, что речь идет о лице, черты которого не запечатлела ни одна фотография, потому что Берта считала каждого фотографа доносчиком, который отнесет ее портрет в гестапо.
— Это безумие, — сказала я.
Чума опять пожала плечами. Она была талантлива как черт. И она была одержима дьяволом.
— Напиши что-нибудь с натуры. Яблоко, вилку, кошачий хвост, неважно. Что-нибудь живое, что-нибудь, принадлежащее этому миру, — попросила я.
— Зачем? — не поняла Чума.
— Иначе ты не станешь художником.
— Хорошо, — сказала Чума и принялась писать все что под руку попадалось: цветы, яйца, кастрюли, башмаки и шашлычницы с шашлыками. Хорошо писала, крепко, необычно.
Как-то мы гуляли по улочкам арабского квартала. Здесь Чуму знали и, судя по косым взглядам, побаивались.
— Купи у меня курицу, — обратилась к ней большая толстая арабка, застрявшая в крошечной калитке, встроенной в высокий забор.
— Она несет коричневые яйца? — с подозрением спросила Чума.
— Она еще молодая. Но очень бойкая.
— Давай.
Курица была черная и блестящая, как деготь. У нее был ярко-красный гребень и несколько рыжих перьев на груди, напоминавших запекшуюся кровь.
— Если яйца будут белые, принесу обратно, — пригрозила Чума.
— Я тебе отдала ее по дешевке. Если яйца будут белые, свари из нее суп.
— Ладно, — буркнула Чума.
— Для чего тебе коричневые яйца? — не выдержала я.
— Берта кормила меня свежими яйцами. Поэтому я такая толстая. Берта кормила меня с утра до вечера, а иногда будила ночью, чтобы засунуть что-нибудь в рот. Больше всего на свете она боялась, что я останусь голодной. А яйца должны быть коричневые, потому что в других нет всех нужных витаминов.