Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Гитл и камень Андромеды
Шрифт:

Вообще-то Соня отвечала на письма неохотно. Но, начав писать, не могла остановиться. А на вопрос о Шмерле разразилась целым памфлетом, из которого выяснилось, что Малах был деревенским дурачком в местечке под Варшавой, куда семья Брылей выезжала на вакации. Он был не простой дурачок: умел превращать сухих коров в дойных и играл на дудочке. Но попал под телегу и погиб. А Паньоль, писала Соня, утверждает, что Малах Шмерль погиб в Испании за пролетарское дело, с чем она, Соня, категорически не согласна. О смерти Шмерля под телегой она узнала от Каськи, которой можно верить гораздо больше, чем Пине. Правда, муж Сони, воевавший в Испании вместе с Паньолем, знал какого-то Малаха Шмерля, но говорить на эту тему отказывался. А Пиня

звереет, когда с ним начинают говорить об Испании.

Письмо это лишило меня покоя надолго. Если допустить, что Соня говорит дело, художника Малаха Шмерля никогда не было. Паньоль взял себе этот псевдоним, использовав запомнившееся с детства имя деревенского дурачка. Но тогда в Испании воевал только Паньоль-Шмерль. То, что он воевал под чужим именем и с чужим паспортом в кармане, не подозрительно. Не он один воевал там именно так. И даже если он уже тогда был коммунякой и энкаведешным наемником, меня это не касается. Но если Паньоль и был Шмерлем, кто писал картины, подписанные этим именем?

Хорошо, согласимся с тем, что в 1935 году Паньоль еще верил в свои силы и умел расправить крылья, что кисть художника слушалась сердца, сердце — своей особой правды, а потом этот талант пропал. Правдоподобно? Нет. Вот это уже совершенно нелогично.

Талант, конечно, может пропасть. Выдохнуться, захиреть, сломаться под давлением обстоятельств. Вот и Чума больше не берет в руки кисть. Не берет — в этом все дело. А Паньоль-то с кистью не расстается, но ничего похожего на свои палестинские картины создать не может. В его нынешней мазне нет и намека на тот, прежний, необычный взгляд на мир. И нет былого умения этот мир передать в цвете, форме и композиции. Значит… значит, придется вернуться к мысли, что был такой художник — Малах Шмерль. Не тот Малах, который погиб под телегой, а другой, присвоивший его имя и погибший в Испании. Тогда по какому праву Паньоль распоряжается его картинами?

Оставим этот вопрос в стороне. Паньоль явно не хочет раскрывать тайну, поэтому бегает от меня, как от чумы или другой эпидемии. Ну и ладно! Я же с самого начала собиралась создать мифическую личность под названием Малах Шмерль. Если такой художник и впрямь существовал — чем это мне мешает? Паньоль в любом случае не должен был фигурировать в нашей истории. Он и не будет фигурировать.

Мы решаем, что Малах Шмерль все-таки не попал под телегу, несмотря на свидетельство какой-то Каськи, и не покоится на деревенском кладбище в каких-то Ясеницах. И даже если на этом кладбище есть надгробный камень с его именем, западным искусствоведам еще надо доехать до Ясениц, которых ни в одном справочнике нет. Соня и сама нетвердо помнит, как называлась деревня, в которой отдыхала семья Брылей.

Идем дальше: в тридцатых годах Малах Шмерль притащился бог весть откуда в Палестину. И тут же написал около сорока замечательных работ, одна — просто гениальная. И еще оставил энное количество акварелей и эскизов, весьма профессиональных. Не обучавшись до того живописи?! Чушь!

Значит, обучался. У кого?

Месяцем раньше я была бы готова придумать никому не известную художественную школу в Ясеницах, все ученики и учителя которой погибли, картины — пропали, а свидетели повесились. Но теперь настоящий Малах Шмерль захватил все подступы к моему сознанию. Я не хотела больше ничего придумывать. Мне стало необходимо обнаружить правду.

А правда состояла, очевидно, в том, что кто-то, присвоивший себе имя городского дурачка из Ясениц, жил короткое время под этим именем, проехал через Палестину, дружил с Паньолем и Йехезкелем Кацем и погиб в Испании. Почему же его не помнит Песя, кормившая Паньоля цимесом? Или Роз, служившая в тот же период времени моделью и для Паньоля, и для Каца, и, судя по одной картине, для самого Шмерля? А может, помнят, но по какой-то причине не хотят об этом говорить?

Нет, как себе хотите, а поиски в районе Нес-Ционы

и Ришона следовало расширить и углубить. Хорошо бы тут же уехать назад в Израиль, но обратный билет требовал от меня кантоваться в Канаде еще трое суток, иначе надо было платить немалый штраф. Значит, надо идти искать харчевню и развлечения в Монреале, потому что я не ела двое суток и потому что мне надоело думать о Малахе Шмерле. В таком состоянии легко наступить на грабли, что я и сделала.

Лифт долго не поднимался, а поднявшись, привез странного типа. Тип был очень высокого роста, поэтому создавалось впечатление, что он держит крышу лифта на своих плечах. Увидев меня, гигант улыбнулся. Не улыбнуться в ответ было невозможно, таково было свойство его улыбки. Она спустилась сверху на мою щеку и расплылась по ней, оставив ощущение талой воды. Потом опустилась вторая улыбка, за ней третья. Когда лифт дополз до фойе, снегопад из улыбок прекратился так же внезапно, как и начался, но все вокруг оказалось залито улыбчивым радостным светом.

— Я — вождь индейцев, — сообщил гигант.

— Очень приятно. А я — королева Англии.

— Я действительно вождь индейцев. Ищу компанию на вечер. Пойдете со мной?

— Смотря куда. Но до вечера далеко. Могу составить компанию на ланч.

— А потом?

— Про «потом» я еще ничего не знаю. Если честно, у меня предубеждение против вигвамов и томагавков. И против самураев тоже.

— Вы видели живого самурая?

— Пока самурай жив, нельзя знать, самурай он или нет.

Вождь индейцев снова улыбнулся. Эта улыбка казалась уже не снежинкой, а стрекозой. Она сверкнула крыльями и исчезла.

— Тут за углом есть прекрасный ресторан. Французский. Пойдем?

Читатель, однажды уже последовавший со мной за незнакомым атлетом в Яффу, может подумать, что таков мой жизненный обычай: доверяться первому встречному двухметровому столбу и не думать о последствиях. Это неправильная точка зрения, хотя и не лишенная определенной справедливости. Мне нравятся большие мужчины, гиганты, облепленные мышцами, эманация мужской силы. Но именно с такими встречными-поперечными я обычно бываю особо осторожна. Приказывать сердцу — искусство, которым я владею плохо. Поэтому там, где соблазн изначально велик, я немедленно строю стену, а дверь в ней прорубаю медленно и осторожно.

Но есть мгновения, в которые большой мужчина может застать меня врасплох. Не хочется вспоминать, как выглядело то ленинградское утро, в которое мне встретился мой бывший муж. Оно не слишком отличалось от кошмарного полдня, в который я вышла к тель-авивскому пляжу, чтобы встретить Женьку, или от утра в монреальской гостинице, когда лифт подкинул мне вождя индейцев.

Эти особые мгновения имеет смысл описать. Читателю предлагается представить себе мир после потопа, а в нем все в беспорядке: земля не отделена от суши, воды от неба и свет от тьмы. И на этом фоне вдруг возникает силуэт последнего человека, причем силуэт этот так огромен, что занимает собой все окружающее пространство. Это особый соблазн, соблазн безвыходности и страха перед ней. Жизнь представляется в виде западни, склепа, волчьей ямы. И необходимо отодвинуть огромный камень, плиту, крышку гроба, потому что воздух кончается. А задача непосильна. В такой момент двухметровый вождь индейцев выглядит посланной свыше подмогой.

И кому какой вред, если три лишних дня в Монреале я проведу, скажем так, безнравственно? И кто об этом узнает? Впрочем, ничего безнравственного, кроме этой, пролетевшей по диагонали, мысли так и не случилось. Вождь индейцев не был красавцем, и со второго взгляда мне вовсе не понравился: лицо не прорисованное, грубое, я бы сказала, идолоподобное. Тело большое, вздернутое вверх, но не массивное. Нарочито тощее и скандально поджаристое. Да еще нижняя губа презрительно оттопырена. Весь из себя — оскорбленное достоинство. Если бы не улыбка, просто отталкивающее лицо.

Поделиться с друзьями: