Глубынь-городок. Заноза
Шрифт:
фанатичкой добра.
Такая нетерпимость понемногу должна была уходить вместе с детством. Но Тамара всегда оставалась
беспощадно честной: знать все до конца. Знать и действовать.
Впоследствии, заражаясь ее непреклонностью, Павел вместе с тем понимал многое глубже и шире и
пытался уберечь ее от наивного пуританства, оборотной стороной которого может вдруг оказаться и чистейшая
демагогия. Он понимал это очень хорошо и разъяснял ей терпеливо.
Но вначале она только раздражала его. Многие ее поступки казались
Это ведь она, Тамара, пристала однажды к пятерым грузчикам на товарной станции, которые со всего размаха
швыряли на платформу кирпичи, и, жалкая, растрепанная, зазябшая в своем смешном вытертом пальтеце,
осыпаемая вслед бранью, бросилась наперерез райкомовской машине, в которой сидел Павел. Окликнула его и
остановила, раскинув руки в стороны. Ему стало на мгновение неловко перед шофером, но он вылез, молча
выслушал ее, глядя поверх головы, подошел к платформе, усыпанной битым кирпичом — таким розовым,
недавно пропеченным, почти поджаристым на вид и вот уже превращенным в осколки. Павел произнес
несколько бездейственно начальственных фраз перед людьми, которые его худо слушали, и вдруг идиотизм
всего происходящего словно ударил по голове. Ведь он только что видел Сбруянова, которому предназначался
этот кирпич — этот лом! Павел вихрем вскочил в машину.
Только привезя Сбруянова на станцию, он вспомнил о Тамаре и оглянулся: где же она?
Между тем Сбруянов, сняв грузчиков, запечатал вагон какой-то совсем липовой пломбой, чем-то вроде
куска хлебного мякиша, на котором он, однако, оттиснул круг правленской печати. Грузчики, вступившие было
с ним в перебранку, начавшие даже поводить плечами, чтобы оттеснить его от вагона, разом присмирели и уже
не посягали больше на обрывок шнурка с засохшей блямбой. Сам же Сбруянов немедленно бросился в колхоз,
снял оба грузовика с работы, мобилизовал всех подвернувшихся ему под руку колхозников с подводами, и к
вечеру кирпич был свезен.
Павел, не найдя Тамары, продолжал раздумывать, как ее отыскать. Где она останавливается обычно: в
гостинице? Он никогда не спрашивал. Может быть, позвонить туда? Неудобно. И что он ей скажет? Отчитается,
что ли: вот мол, исправили. Он пошел в редакцию.
Но дома, вечером, он опять вернулся мыслью к Тамаре; ему хотелось поговорить с нею. Она не выходила
у него из головы со своей съехавшей набок зимней шапочкой, помпон которой все еще был плохо пришит и
болтался на нитке.
В дверь постучала Таисия Алексеевна. Теперь она все чаще отваживалась заходить к нему; и в той
торопливости, с которой она проскальзывала в комнату, уже чувствовалась готовность принять на свои плечи
чье-нибудь осуждение, хотя они обыкновенно чинно сидели часами друг против друга, разговаривая о вещах,
далеких от лирики.
— Вы заняты? — спросила Таисия Алексеевна.
— Занят, — отозвался он. — Извините.
А сам подумал: “Чем
же я занят? Мыслями о Тамаре? О кирпичах?”Желание говорить с нею было так сильно, что он взял лист бумаги и начал описывать все происшедшее.
Сначала он прикинул, что случай этот сможет пригодиться как пример для передовой на тему о хозяйственном
глазе, но потом увлекся, и получилась особая статья, где он доказывал, как прав был Сбруянов, остановив
разгрузку и уплатив за простой: чем он пожертвовал и что сэкономил.
Назавтра он решил верстать это в номер не без мысли, что Тамара тоже прочтет и увидит, что он вовсе не
так равнодушен и тяжел на подъем, как это могло показаться. А может, он даже и встретит ее опять где-нибудь
на улице.
Нет, он ее не встретил. Письмо, посланное без адреса, так и не было ею прочитано. Но зато его прочел
Синекаев. На ближайшем бюро об этом зашла речь.
— Отдаю должное боевой запальчивости Павла Владимировича, — сказал он, — но у него не хозяйский
подход к делу. Сбруянов поступил как анархист, да еще расплатился за это из колхозного кармана. А
колхозники, сорванные с работ? Попробуем подсчитать.
Синекаев надел очки, к которым прибегал очень редко, и, сразу постарев, стал похож на безбородого
рождественского деда. По привычке он писал цифры на листке, подбивая их жирной чертой.
— Нет, не так должен был поступить Сбруянов. Тем более что своей анархией он не исправил этих
грузчиков. Нужно было добиться взыскания нерадивым работникам, да и газете сделать упор именно на них, а
не на “героическом” поступке товарища Сбруянова.
Синекаев говорил спокойно, дружественно, не предвидя возражений. Но Павел вдруг стал возражать, это
случилось первый раз на бюро. Все удивленно посмотрели на него. Синекаев выслушал и потушил спор так
мягко, так умело, словно присыпал золой уголек. По существу, он не противоречил Павлу теперь, но никто не
заметил, как он свернул на другую дорогу: это была как бы его собственная мысль, только развитая
надлежащим образом. Так все это и поняли и остались довольны. Павел тоже.
12
И все же Глеб Сбруянов обиделся на Синекаева. Сам он не был членом бюро, но Гвоздев рассказал ему
довольно подробно о том, что произошло. Гвоздев был единственным, кого не ввел в заблуждение в общем
невинный маневр Синекаева. Конечно, секретарь мог ошибиться в оценке того или иного происшествия, и
нечего было ему покаянно бить себя в грудь из-за мелочи. Это логично. Гвоздев не обвинял его.
Гвоздев вообще никого не обвинял; райкому он оставлял райкомово; он хотел только, чтобы ему не
мешали работать. Его первой задачей в колхозе было поднять урожайность. Он не жалел ни своих, ни чужих
рук, всю зиму возил и возил удобрения, распределяя их и по методу органо-минеральных смесей и по старинке,