Глубынь-городок. Заноза
Шрифт:
думаешь, зарядил, началось… Нет, не началось. Утро встает в киноварном солнце. Не успеешь порадоваться —
набегут тучи. И так целый день.
Взгляды на погоду в районе тоже раздвоились. Тем, у кого лен был еще на поле, картошка не выкопана,
овес не скошен, требовалась погода. На первую каплю дождя летели густые проклятия. А у Гвоздева лен
расстелен; рос теперь нет, значит дождь полезен, чтоб соломка улежалась до снежка. Здесь с удовольствием
вслушивались в ночной шум по крышам.
Павел как-то
позвонил в банк, в “Заготскот”, еще в пять или шесть мест, потолкался по комнатам райкома, заглянул в
райисполком, и там уже, из малой каморы под лестницей, откуда, однако, слышалась бойкая дробь пишущей
машинки, донесся до него голос Гвоздева.
Гвоздев — в защитном ватнике, в круглой меховой шапке, с истинно королевской осанкой, — сжав губы в
осторожной улыбке, торговался с заезжими плотниками. Это трое мужичков, поджарых, в латаных овчинных
зипунах; пальцы у них прокуренные, желтые и осторожно шевелятся. Они колхозники из Брянской области, но
— “зимой нечего делать” — отпущены на заработки.
— И бумага есть, что законно отпустили, — истово твердят они.
— Как же так, чтоб работы в своем колхозе не было? — искренне изумляется Гвоздев.
— В полеводстве мы, гражданин председатель, не работаем. В полеводстве у нас женщины. А зимой и
вовсе что?
— Как что? А торф возить, удобрения?
— Так тоже женщины.
— И вы думаете, что вы кормильцы? Заработаете и проедите. Не лучше, чтоб зимой хозяйка ваша дома
посидела, поросенка бы лишнего откормила, обед вам сготовила? Сколько у вас на трудодень-то дают?
— А у вас? — насторожились те.
Гвоздев усмехнулся:
— Пока по шести с полтиной да хлебом, овощами, сеном…
Плотники переглянулись обиженно.
— Конечно, тут можно работать. Когда такой колхоз.
— А с чего он начинался? Еще хуже вашего было. Рядитесь к нам, а там приживетесь, совсем переедете.
Гвоздев уже ласкал всех троих хозяйски сдержанным, жадным и хитрым взглядом. Глаза у него как две
льдинки: серые, блестящие. Он не торопит, не уговаривает: цену своим деньгам знает. Плотники тоже не
спешат. Поговорят, поговорят и опять возвращаются к одному: накинуть бы по тысчонке на сруб.
— Пожалуйста. Пусть будет пять тысяч. Но тогда питание ваше. Баранчика не дадим.
— Нет, чтоб и баранчик.
Начинался новый заход.
— Вы подходите-ка завтра, — решает наконец Гвоздев. — Заключать договор пока не будем, а поставьте
один сруб на пробу, тогда и посмотрим.
Мужики — перелетные птицы — поднимаются не очень охотно: видимо, им желательно еще
потолковать, порядиться. Холодно-доброжелательный взгляд Гвоздева провожает их до дверей. Но едва дверь
закрылась, как он возмущается:
— Нет, чтоб в колхозе не было дела! — Потом
поворачивается к хозяину этого полуподвального кабинета— конторы строительного отдела исполкома: — Если будут еще такие попадаться, что на счетах считать не
умеют, направляй ко мне.
— Почему на счетах? — спросил Павел.
— А это так говорится: кто на счетах считает, те пусть сидят в конторе. А остальные к нам работать, в
колхоз. Так как — собрались со мной, товарищ редактор?
Потом, когда они уже ехали по проселкам, где в глубоких лужах зеркально повторялись мелкие барашки,
а “газик” с разгона въезжал в это небо, — так что облачка сначала только колыхались от колес, а потом
разлетались брызгами, — Павел сказал Гвоздеву:
— Вот вы говорите, что колхоз ваш хуже, чем у тех, брянских, был, а в райкоме ведь вас королем
величают.
Гвоздев покачал головой. Он сидел за рулем, и Павлу была видна только выбритая твердая щека, губы в
редкой осторожной усмешке да глаз — серый осколок льда, — устремленный вперед,
— Вы им не верьте. Я нелюбимец у здешнего начальства. Твердолобым меня действительно называют.
Барабанов говорит, что с меня лишний килограмм хлеба можно только кровью взять. Конечно, им бы только
подверстать плановые цифры по району! Госпоставки теперь увеличивать не разрешается, так на закуп
налегают: кому ничего, кому по три нормы, — вот и подверстывают все вместе. А потом успокоятся до
следующей кампании. По сводке ведь районные дела хороши; значит, никто их не тормошит по отдельным
колхозам. А в прошлом году было так: приехал Барабанов и требует, чтоб я сдавал из семенного фонда. Я
отвечаю: “Ни за что”. — “Да ты знаешь, что есть установка?!” — “Не знаю. Существует закон привлекать к
ответственности не только разбазаривших семенной фонд, но даже посягающих на него. А посягающий — вы”.
Вызвали на бюро всю нашу партийную организацию. Парторг, директор школы, говорит: “Не я распоряжаюсь
колхозом. Без подписи и печати председателя колхоз, конечно, и килограмма не даст”.
Долго нас увещевали, ругали всячески. “Есть еще, — говорят, — такие шкурники, которые без
оправдательной бумажки шагу не ступят”. — “Нет, — отвечаю, — бумажек я с вас брать не буду, чтоб вас же не
подводить, но и зерна семенного не дам”. — “Да мы тебе выговор влепим!” — “А это пожалуйста”. Дали
выговор. Проходит немного времени. “Пиши, — говорят, — заявление, чтоб сняли”. — “Не буду. Выговор
неправильный. Как давали его сами, так и снимайте без меня”. А сдали зерно, отчитались за одну кампанию,
подошел сев, так тех председателей, что их же послушались, начали сами тягать за семенной фонд. Опять меня
просят пособить. “У тебя, — говорят, — вот стоит еще семьдесят гектаров, ими потом и засыплешь”. — “Нет,