Годы решений
Шрифт:
Активный либерализм последовательно прогрессирует от и якобинства к большевизму. Это не противоположность мышления и воли. Это ранняя и поздняя форма, начало и конец единого движения. Оно началось около 1770 года с сентиментальных «социально-политических» тенденций: стремления к разрушению сословно-иерархического устройства общества, желания вернуться к «природе», к однородной орде. Место сословий должны были занять несовместимые с ними деньги и дух, контора и кафедра, счетовод и писарь, а место оформленной жизни – жизнь без форм, без манер, без обязанностей, без дистанции. Только примерно с 1840 года эта тенденция переходит в «хозяйственно-политическую». И вместо того, чтобы бороться со знатными, теперь начинают бороться с имущими, начиная с крестьян и кончая предпринимателями. Сторонникам этого движения обещается уже не равенство прав, а привилегированное положение неимущих, уже не свобода для всех, а диктатура пролетариата крупных городов, «рабочего класса». Но здесь нет различия в мировоззрении, которое было и остается материалистическим и утилитаристским, меняются только революционные методы: профессиональные демагоги мобилизуют другую часть народа на классовую борьбу. В самом начале, около 1770 года, в Англии и во Франции к крестьянам и ремесленникам обращались осторожно. Cahiers (наказы избирателей; буквально – «тетради жалоб», от «Cahiers de dol'eances» - фр.) депутатов 1789 года от сельской округи и мелких городов, которые должны были изобразить «возмущение нации», были написаны профессиональными крикунами [176] и остались совершенно непонятными для большей части избирателей. Эти слои имели слишком глубоко укоренившиеся традиции, чтобы быть использованными в качестве средства и орудия. Власть террора в Париже была бы невозможна без сброда из восточных пригородов. Всегда под рукой должны быть кулаки большого города. Неверно то, что тогда речь шла об «экономической» нужде. Налоги и сборы были правами
Лишь с 1840 года однообразно развивающаяся, пишущая и говорящая демагогия Западной Европы [177] находит лучшее средство для своих целей: лишенную корней массу, сконцентрированную на основе северо-европейского угля, представленную в типе индустриального рабочего. Необходимо наконец-то прояснить один факт, полностью затуманенный в ходе партийно-политической борьбы: социализм породила не «экономическая нищета», в которую «капитализм» загнал «пролетариат», а профессиональная агитация, «целенаправленно» культивировавшая подобное восприятие вещей. Она же перед 1789 годом рисовала совершенно ложный образ обнищавшего крестьянства [178] и лишь потому, что надеялась найти в нем своего безусловного приверженца. Образованная и полуобразованная буржуазия поверила этому и до сих пор продолжает верить. Слово «рабочий» после 1848 года было окружено нимбом святости, и люди нисколько не задумывались о его смысле и границах применения. «Рабочего класса» нет в экономической структуре ни одного народа, ибо что общего имеют шахтер, матрос, подмастерье портного, металлист, официант, банковский служащий, батрак и дворник? Однако именно он становится политической действительностью, атакующей партией, раскалывающей все белые народы на два фронта, один из которых должен кормить армию партийных функционеров, митинговых ораторов, газетных писак и «народных представителей» и своей кровью обеспечивать их частные цели. В этом состоит смысл его существования. Противоположность капитализма и социализма – слова, дать определение которым безуспешно пыталась огромная литература, ибо невозможно дать определение лозунгам – не выведена из какой-либо действительности, но является лишь привлекательной конструкцией. Маркс искусственно внес ее в картину английской тяжелой промышленности, а не вычитал из нее, да и сама эта мысль была возможна лишь потому, что он не учитывал всех людей, занятых в сельском хозяйстве, торговле, транспорте и управлении. Такой образ эпохи имеет настолько мало общего с действительностью и живыми людьми, что даже теоретически Юг был отделен от Севера. Граница проходит где-то на линии Лион—Милан.
Нa романском Юге, где для жизни нужно немного и где мало работают, где нет угля и поэтому нет крупной промышленности, где в соответствии с расой мыслят и чувствуют по-другому, развивались анархические и синдикалистские тенденции, целью которых являлся распад больших народных организмов на безгосударственные, маленькие, самодостаточные группы, на толпы бедуинов ничегонеделанья. Однако на Севере, где суровая зима вынуждает людей к более упорному труду и делает его столь же возможным, как и необходимым, где борьба с голодом с древнейших времен неотделима от борьбы с холодом, из устремленной к крупным организационным формам германской воли к власти возникает система авторитарного коммунизма, конечная цель которого — пролетарская диктатура над всем миром.
И благодаря тому, что в течение XIX века угольные месторождения северных стран способствовали доселе небывалой концентрации людей и национального богатства, демагогия внутри и вне их границ приобрела совершенно иную ударную силу. Высокие заработные платы английских, немецких и американских фабричных рабочих победили низкие заработки сельскохозяйственных рабочих Юга, именно потому, что они вовсе не были «нищенскими». И лишь вследствие подобного «капиталистического» превосходства партийных средств марксизм победил теории Фурье [179] и Прудона. Все они игнорируют крестьянство. Оно не имеет большого значения в качестве орудия классовой борьбы уже потому, что не может в любой момент выйти на улицы, да и его традиции собственности и труда противоречат целям теории, не вписываются в лозунги коммунистической программы. Буржуазия и пролетариат – вот это запоминается, и чем наивнее человек, тем меньше он замечает все то, что остается за пределами схемы.
Любая демагогия создает свою программу для той части нации, какую она рассчитывает мобилизовать в своих целях. В Риме, начиная с Фламиния и до Г. Гракха, это было италийское крестьянство, требовавшее земли для ведения хозяйства. Отсюда раздел галльских областей южнее По, осуществленный первым из них, и требование раздела ager publicus («общественной земли» - лат.), выдвинутое вторым. Но Гракх потерпел неудачу, так как крестьяне, массами прибывшие в Рим для голосования, должны были вернуться домой для сбора урожая. С этого момента демагоги типа Цинны и Катилины рассчитывали на рабов и, прежде всего, — вместо прилежных поденщиков, как это было в греческих городах, начиная с Клеона [180], — на безработную чернь любого происхождения, бродившую по улицам Рима в надежде на еду и развлечения: panem et circenses. И поскольку в течение целого столетия демагоги привлекали на свою сторону массы посредством постоянно увеличивающихся подачек, они разрослись до таких размеров, что после Цезаря представляли постоянную угрозу для правительства мировой империи. Чем низменнее этот сброд, тем легче его использовать. Поэтому большевизм, начиная с Парижской коммуны 1871 года, пытается влиять не столько на обученного прилежного и трезвого рабочего, который думает о своей профессии и своей семье, сколько на избегающее работы отребье больших городов, в любой момент готовое грабить и убивать. Поэтому в Германии с 1918 года и до периода наивысшей безработицы правящие профсоюзные партии даже не решались провести законодательное различие между безработными и бездельниками. Тогда наряду с поддержкой мнимых безработных существовала нехватка рабочих рук, прежде всего в сельской местности, и никто не пытался всерьез с ней бороться. Тысячи злоупотребляли больничными кассами для того, чтобы отлынивать от работы. Безработица в ее истоках буквально взращивалась марксизмом.
Понятие пролетария исключает радость труда. Рабочий, который что-то умеет и гордится этим, не считает себя пролетарием. Он мешает революционному движению. Чтобы привлечь к нему рабочего, его нужно пролетаризировать, деморализовать. Это и есть собственно большевизм, в котором революция достигает пика своею развития, но вовсе не своего завершения.
То, что большевизм воспринимается как русское явление, угрожающее захватить Западную Европу, показывает поверхностность мышления всего «белого» мира. На самом деле он возник в Западной Европе — причем с логической необходимостью — как последняя фаза либеральной демократии 1770 года и как последний триумф политического рационализма, то есть самонадеянной попытки решить задачи живой истории при помощи систем и идеалов, написанных на бумаге. После июньских битв 1848 [181] года его первым крупным проявлением стала Парижская коммуна 1871 года, которая была близка к тому, чтобы завоевать всю Францию [182]. Только армия не позволила ему восторжествовать, да еще немецкая политика, морально поддержавшая эту армию. Тогда, а не в России 1917 года, в условиях оккупированной столицы возникли рабочие и солдатские советы, которые Маркс, слабо разбиравшийся в практических вопросах, рекомендовал в качестве возможной формы коммунистического правления. Тогда впервые произошли массовые убийства врагов, которые стоили Франции больше жертв, чем вся война с Германией. В действительности, тогда господствовал не рабочий класс, а избегавшие работы подонки, дезертиры, преступники и сутенеры, литераторы и журналисты, среди которых было как всегда много иностранцев — поляков, евреев, итальянцев и даже немцев. Но то была специфически французская форма революции. О Марксе не было и речи, тем более о Прудоне, Фурье и якобинцах 1792 года. Простое объединение больших городов, то есть самых низших их слоев, должно было подавить и покорить сельскую округу и маленькие города — типичная для романского анархизма мысль. Нечто аналогичное пытался сделать в 1411 году мясник Кабош [183] при помощи по-военному организованной черни Парижа. В Петербурге 1917 года была представлена лишь копия в исполнении «западной» черни. Но «азиатская» сторона русской революции тогда еще практически не проявилась, ей и сегодня не удается преодолеть западно-коммунистические формы советского правления. Она нашла свое первое выражение в восстании Пугачева 1772 — 1775 годов [184], охватившем всю Верхнюю Волгу и некоторое время угрожавшем Москве, а вместе с ней и царизму. Религиозно настроенные крестьяне [185], среди которых были целые казацкие роды, убивали всех попадавших им в руки представителей петровской, «по-европейски» оформленной России: офицеров, чиновников и, прежде всего, дворян нового типа. Сегодня их потомки с удовольствием сделали бы то же самое с представителями советской бюрократии или сделают это, возможно, в будущем. Москва наших дней еще менее способна защитить себя от ненависти к режиму, думающему в чужих категориях. Это очень давняя ненависть, восходящая к восстаниям стрельцов против Петра I. Западные демократы и социалисты по характеру своего мышления не могут разделять эту ненависть. Здесь выявляется противоположность между действительным большевизмом, высиживаемым в
подполье всех «белых» народов и включающем в себя саму демократию и социализм, и ненавистью всего цветного населения мира против белой цивилизации как целого, включая ее революционные течения.Но как «общество» западноевропейской цивилизации, называющее себя в сегодняшней Англии средним классом, а на континенте — буржуазией (ведь оно также забыло о крестьянине [186]), относится после 1770 года и особенно после 1848 года к факту прогрессирующей революции снизу, которая уже давно презирает и высмеивает собственный ранний либеральный этап и его требования в духе политического Просвещения — свободу прессы, объединений, собраний и всеобщее избирательное право, — после того как до последней возможности использовало их в целях разложения? Эту позорную главу еще предстоит написать будущим историкам. Возникнув на основе древнейших человеческих фактов господства, сословия и собственности, общество терпело, «разделяло», праздновало и поддерживало нигилистический удар по себе. На такое интеллектуальное самоубийство в прошлом столетии была большая мода.
Необходимо вновь и вновь констатировать, что это общество, ныне переживающее переход от культуры к цивилизации, является больным, утратившим инстинкты и разложившимся духовно. Оно не защищается. Оно смакует издевательства над собой и свое разложение. Начиная с середины XVIII века, оно все сильнее распадается на два лагеря: на либеральные и на лишь безнадежно обороняющиеся против них консервативные круги. На одной стороне находится небольшое число людей, которые, руководствуясь глубоким инстинктом, видят политическую действительность, понимают происходящее и направление его движения, пытаются ограничить, смягчить и предотвратить. Это личности типа представителей круга Сципиона в Риме, на основе мировоззрения которого Полибий написал свой исторический труд, Берк, Питт, Веллингтон и Дизраэли [187] в Англии, Меттерних и Гегель, позже Бисмарк в Германии, Токвиль [188] во Франции. Они пытались защитить охранительные силы старой культуры: государство, монархию, армию, сословное сознание, собственность, крестьянство, даже если сами имели претензии к ним. Они были заклеймены как «реакционеры» — заклеймены словом, придуманным либералами и используемым сегодня их марксистскими питомцами против них же самих, после того, как они попытались не допустить крайних последствий своих собственных действий (вот и весь хваленый прогресс). На другой стороне находятся почти все те, кто обладает городским рассудком или, по крайней мере, восхищается им как признаком современного превосходства и как силой будущего – будущего, которое уже сегодня является прошлым.
Сегодня журнализм превозносится до господствующего выражения времени. Это критический esprit XVIII века, разбавленный и упрощенный на потребу духовных посредственностей. Не стоит забывать, что греческое слово krinein означает разделять, разбирать, разлагать. Драма, лирика, философия, даже естественные науки и историография [189] превращаются в передовые статьи и фельетоны, с явной направленностью против всего, что консервативно и что некогда внушало почтение. Партии становятся либеральной заменой сословий и государства, а революция в форме периодической массовой предвыборной борьбы всеми средствами денег, «духа» и даже, по методу Гракхов, насилия, становится конституционным процессом. Правление как смысл и задача государственного существования или становится объектом нападок и издевательств, или низводится до уровня партийных сделок. Но слепота и трусость либерализма идет дальше. К разрушительным силам, всходящим на дрожжах крупных городов, проявляется терпимость, которой они не требуют. «Приличное» общество Западной Европы с омерзительной сентиментальностью восхищается русскими нигилистами и испанскими анархистами, их восхваляют, приглашают из одного элегантного салона в другой. В Париже, Лондоне и, прежде всего, в Швейцарии заботливо охраняется не только их существование, но и их подпольная деятельность. Либеральная пресса проклинает темницы, в которых томятся эти мученики свободы, и ни слова не говорит о бесчисленных защитниках государственного порядка, простых солдатах и полицейских, которые при исполнении своего долга гибнут от взрывов и пуль или становятся калеками [190].
Понятие пролетариата, специально созданное социалистическими теоретиками, принимается буржуазией. В действительности оно не имеет ничего общего с тысячами видов тяжелой и сложной работы, начиная с ловли рыбы и заканчивая печатаньем книг, от лесоповала и до вождения локомотива. Прилежными и обученными рабочими оно презирается и воспринимается как ругательство. Оно нужно исключительно для того, чтобы включить их в сброд крупных городов с целью свержения общественного порядка. Именно либерализм переместил его в центр всеобщего политического мышления, используя как устоявшееся понятие. Под именем натурализма возникла убогая литература и живопись, которые вознесли грязь до эстетического удовольствия, а пошлые чувства и мысли пошлых людей — до уровня обязательного мировоззрения. Под «народом» понималась уже не вся нация, а только та часть городской массы, которая восстала против подобной общности. Пролетарий предстает как герой на сцене прогрессивного мещанства, а вместе с ним проститутка, тунеядец, подстрекатель и преступник. С этого момента становится модным и современным смотреть на мир снизу, из забегаловки, из темного переулка. Именно тогда в либеральных кругах Западной Европы, а не в России в 1918 году, возник «пролеткульт». Тяжелая по своим последствиям фантазия, состоящая наполовину из вранья, наполовину из тупости, начинает занимать головы образованных и полуобразованных людей — «рабочий» становится собственно человеком, собственно народом, смыслом и целью истории, политики и общественного внимания. При этом забывается, что все люди трудятся, и, самое главное, что другие выполняют большую и более важную работу: изобретатель, инженер, организатор. Больше никто не решается подчеркнуть ранг и качество результатов труда как меру его ценности. Трудом считается лишь измеренное в часах время. «Рабочий» при этом является бедным и несчастным, ограбленным, голодающим и эксплуатируемым. Только к нему применимы слова «забота» и «нужда». Уже никто не думает о крестьянах низкоурожайных областей с их неурожаями, опасностью града и холода, трудностями со сбытом продукции. Так же как и о жалком существовании бедных ремесленников в районах с развитой промышленностью, о трагедиях мелких торговцев, рыбаков, изобретателей, врачей, которые постоянно должны думать о своем куске хлеба и тысячами разоряются незаметно для других. Один только «рабочий» достоин сострадания. Лишь его одного поддерживают, обеспечивают и страхуют. Более того, его делают святым, идолом времени. Весь мир вертится вокруг него. Он центр экономики и любимое дитя политики. Бытие всех лишь ради него. Большинство нации должно служить ему. Можно насмехаться над тупым и толстым крестьянином, ленивым чиновником, нечестным лавочником, не говоря уже о судье, офицере и предпринимателе — излюбленных объектах злобных шуток, но никто не посмел бы с подобной издевкой глумиться над «рабочим». Все остальные являются бездельниками, только не он. Все эгоисты, кроме него. Вся буржуазия машет кадилом перед этим фантомом; кто так же много работает в своей жизни, тот должен стать перед ним на колени. Его существование выше всякой критики. Буржуазия сделала подобный взгляд на вещи господствующим, а ловкие «представители народа» паразитируют на этой легенде. Они рассказывали ее наемным рабочим до тех пор, пока те в нее не уверовали и действительно не почувствовали себя измученными и несчастными, пока они полностью не утратили всякое чувство меры в оценке своих заслуг и своей значимости. Что касается демагогических тенденций, то либерализм является формой, с помощью которой больное общество пытается покончить с собой. Придерживаясь этого взгляда, оно предает самого себя. В классовой борьбе, которая ожесточенно и беспощадно ведется против него самого, оно готово к политической капитуляции, после того как само помогло выковать оружие для врага. Только консервативный элемент, который в XIX веке был очень слаб, может в будущем предотвратить такой конец.
Глава 14
Кто же подстрекал, организовывал эту массу наемных рабочих в больших городах и промышленных районах и, снабдив лозунгами, циничной пропагандой разжигал в ней классовую ненависть к большинству нации? Это не прилежный и обученный рабочий, а «штраубингер» [191] (вагабунд), как Маркс и Энгельс с полным презрением называют его в своей переписке. В письме от 9 мая 1851 года Энгельс пишет Марксу о демократической, красной и коммунистической черни [192], a 11 декабря 1851 года спрашивает: «Какая польза от этого сброда, если он разучился даже драться?» [193]. Рабочий является только средством для достижения частных целей профессиональных революционеров. Он должен драться, чтобы удовлетворить их ненависть к консервативным силам и их жажду власти [194]. Если бы представителями рабочих считали лишь самих рабочих, то сильно опустели бы левые скамейки во всех парламентах. Среди создателей теоретических программ и руководителей революционных акции нет ни одною, кто бы действительно в течение многих лет работал на фабрике [195]. Политическая богема Западной Европы, где с середины XIX века развивался большевизм, состоит из тех же самых элементов, что и создаваемый с 1770 года революционный либерализм. Независимо от того, произошла ли февральская революция 1848 года в Париже в пользу «капитализма», а июньская бойня — против него, предназначались ли «свобода и равенство» в 1789 году лишь среднему сословию, а в 1793 и 1918 годах – низшим слоям, цели инициаторов этих движений и их подлинные мотивы были одни и те же. То же самое происходит сегодня в Испании и может завтра произойти в Соединенных Штатах. Из этого духовного сброда, во главе которого стоят неудачники всех академических профессий, духовно бездарные и душевно больные, из них выходят гангстеры либеральных и большевистских восстаний. «Диктатура пролетариата», то есть их собственная диктатура при помощи пролетариата, должна стать их местью счастливым и удачливым – последнее средство для утоления их больного тщеславия и низменной алчности к власти, возникших на почве неуверенности в себе, крайнее выражение погубленных и утраченных инстинктов.