Игра в классики на незнакомых планетах
Шрифт:
«Это что, правда, Париж? Это — город на Сене?»
Смешно, но я почему-то уже сейчас не могу вспомнить ее лицо.
Вам случалось бояться детей и слепых? Я боялась. Всегда. Потому что, не видя того обычного, что видим мы, они смотрят вглубь. Проедают глазами душу. Малоприятное ощущение.
Мой эльф слепым не был, но глядел так же.
Вряд ли на земле что-то могло связать нас, перекрестить наши пути. Если б она не упала мне прямо на руки. Так получилось. Человек сваливается вам на руки, и приходится что-то
Она сказала:
— Спасибо.
Почему-то я не смогла просто довести ее до скамейки, посадить и оставить.
Мы вместе вышли из подземки. Она хромала, и я поддерживала ее под руку с уже высунувшим нос из норы инстинктом собственника. На выходе мы вроде бы двинулись в разные стороны, и тут она сказала:
— Давайте попьем чаю.
Девушка глядела на меня из-за чашки. Неровно подстриженные черные волосы, маленькое бледное лицо. Она смотрела мне вглубь, и там, внутри, что-то содрогнулось.
— Ушла из дома. Надоели. Все.
Под вечер нам обеим некуда было деваться.
— Пойдем ко мне, я живу одна, квартира большая.
Так легко и лестно было принимать за нее решения — будто она моя младшая сестра или кто-то в этом роде.
Квартирка у меня та еще. Огромная, заброшенная, со сломанным бачком и призраками в коридоре. В холодильнике — заплесневелые банки времен покойной бабушки. Куски обоев поотклеивались от стен, висят грустно высунутыми языками.
Вот что случается с домом, когда в нем живешь лишь наполовину.
В тот вечер, когда загудел на плите полусоженный чайник (будто мы только что чай не пили!), когда под ванной загорелась тонкая полоска света, я ощутила тепло чужого присутствия, и это было настоящее тепло, будто прежде времени включили батареи.
— Своим-то позвони, — сказала я, когда вечер уходил в ночь и мы сидели на кухне. Она сделала какой-то неопределенный жест, и всякий раз потом, когда я пыталась заговорить о ее доме, мне не доставалось ничего, кроме этой неопределенности.
Так мы жили около года. Она, как кошка, — вошла, свернулась клубочком и осталась. Зажигала вечером лампы по всей квартире. Когда возвращаешься с работы, а в окнах горит свет — каково, а?
При этом она вовсе не казалась человеком, способным разрушить чье-то одиночество, сидела по несколько часов, забравшись с ногами на табуретку, разглядывала что-то свое за надежным прикрытием черных очков.
Ты как хочешь это назови...Однажды, когда мне вконец осточертела действительность, мы пошли в кубинский паб. Бесстыдно, безгранично забылись; напились мохито, сбросили туфли с каблуками и танцевали под «Че Гевару», прося ставить песню еще и еще. О нас многое можно было подумать, и все неверно.
Постепенно — будто разматывались не спеша cемь покрывал — я узнала, что по профессии она — художник. Что семья ей досталась... в общем, из тех, в которым художникам лучше не жить. Что она старше, чем кажется. Что так же, как и я, она зависла где-то посередине
действительности, без проторенного пути. И естественно — ее имя, только оно оказалось таким обычно-советско-рабочим, что абсолютно ей не шло, и вообще непонятно было, можно ли из всех имен на свете подобрать для нее подходящее.Я называла ее ребенком. Называла — эльфом.
Через какое-то время у меня появилось иллюзорное, но стойкое ощущение, что я ее знаю.
И странности, конечно, — но на них я тогда не обращала особого внимания. Не было времени.
Однажды мой эльф пришел и сказал, что у озера были русалки.
— Какие русалки? И зачем тебя вообще к озеру понесло?
— Они танцевали и пели. На берегу.
— Господи. Это даже не озеро. Это водохранилище. Чтоб больше одна туда не ходила.
Ну да; и кроме русалок, что-нибудь да было. Как-то ночью мы сидели на кухне, и она сказала, что слышит музыку. Тишина стояла ватная, даже холодильник не гудел.
— Это от соседей.
— При чем здесь соседи? Это твоя музыка. Собственная.
Она вроде бы даже была довольна. Тогда на ее лице впервые появилась улыбка, которую я не любила. Будто она знает что-то, и знает, что я в это никогда не поверю, и за это меня жалеет.
Меня это не слишком беспокоило. Беспокоишься о чем-то неадекватном — но ей все это было абсолютно адекватно, если вы понимаете, о чем я. Мне она сама казалась ненамного реальней русалок на озере.
Как-то я увидела, что она рисует. Наклоняться над плечом — вообще входить в комнату, когда ее прижимало и она хватала карандаш, как сердечник хватает пузырек с нитроглицерином, — я зареклась очень скоро. Мое, нельзя, не пущу. Ладно; не очень-то и хотелось. Но когда она уходила из дома, я, как вор, тайком вынимала эти рисунки и смотрела.
Страшнее всего были птицы. Невероятно натуральные комки серых и черных перьев, заштрихованные так, что любой психолог испугается. Глядя на этих птиц, я отчетливо понимала — если сейчас она не вернется домой, я не буду знать, где искать.
Просто — не найду никогда.
— Ну и где тебя носило?
— Ну, — кокетливая, чуть извиняющаяся улыбка. — Ну... ты же знаешь.
— Вот именно, что я не знаю ни хрена! Ты время видела?
— Ну... у меня сотовый сел. Не сердись.
Мне всегда приходилось приезжать обратно. И в какой-то момент, помнится, меня так измотало вечное зависание между двумя странами, что я решила остаться хоть где-то, но — приземлиться уже. Сколько можно.
Тем более что — огромная квартира стоит пустая, после смерти отца и Саньки. Платить за воду и газ — это не то что по четыреста евро выкладывать за маленькое студио на улице Депар позади метро «Монпарнас».
Я решила жить дома.
Жить не вышло.
Было у меня — вроде как у той девочки из страшной истории с зеленой пластинкой. Всякий раз, как я уезжала, я кого-то не заставала по возвращении. Сначала бабушки. Потом Саньки. Потом отца. Однажды я себя спросила — а уехала бы я, если б знала?