Игра в классики на незнакомых планетах
Шрифт:
И не смогла ответить.
Потому что там... ну что рассказывать, если я в «Шарль де Голле» начинала плакать от запаха моющего средства в коридоре — потому что это был мой запах; потому что нигде, кроме Франции, таким средством не пользуются. Там я будто... становилась собой.
И если совсем честно — я-то в чем виновата? Если кто и виноват, так наша российская армия. И отец — потому что не сумел отмазать. Я же говорила им. И Канада была вполне реальным вариантом. Конечно, беженцам на первых временах трудно, и без языка — труднее. Но все равно лучше, чем...
Чем бродить невидимым по дому.
А отец... Ну да, сердце. Не из-за меня
Эльф мой рассказал как-то... то ли сказку, то ли что, откуда она это взяла — не знаю. Про город теней. Про людей, которые мучаются всю жизнь, не зная отчего, а причина проста — они где-то потеряли свою тень. И если такой человек дойдет до города, где все оставленные тени собираются и ждут хозяев, — тогда он почувствует себя полноценным. Почувствует, что значит жить. Для меня этот город — там, всегда там был. В нем я чувствую себя питекантропом из учебника биологии, который поднимает голову, распрямляется и становится человеком.
Некоторые люди рождаются в чужом теле; это бывает, я с такими знакома. Мне не повезло: я родилась в чужой стране.
Она появилась, когда у меня не было ничего. Ничего — за что зацепиться, о чем написать хоть строчку в мысленной книге мемуаров. Работа — на автомате, путь домой — все время одним и тем же трамваем, по одним и тем же дворам. Кофе паршивый, единственная радость — полночный сериал. (А в Париже осень сухо пахнет жареными каштанами; и у выходов из метро — печеной кукурузой, и яркими, ломкими листьями на ветру, и теплым, масляным духом булочных. Холодает; в кафе зажигают радиаторы, вносят столики внутрь...)
Проигрыш, в общем, по всем фронтам.
И вот в эту обесцвеченную жизнь она и влилась струей краски. Ко мне вернулись чувства; так что можно было теперь улыбаться мокрому снегу на улицах, можно было торопиться с работы домой. Душу переполняло какое-то невнятное вдохновение. Хотелось быть сильной и нежной, хотя ни того, ни другого я особенно не умела; хотелось много зарабатывать, чтоб спокойно покупать дорогой шоколад и водить ее в ресторан.
Но черная «выездная» сумка так и лежала под журнальным столиком. Если бы кто-то сказал мне, что надо срочно ехать, потому что вот — есть возможность, мне бы и трех часов не понадобилось, чтоб ее собрать.
Ночью в квартире неуютно; если соседи у себя открывают дверь, то кажется, что заходят они прямиком ко мне в коридор, и все звуки проникают сквозь стены, мутируя по пути в нечто стучащее, клокочущее, страшное. Вдобавок ветки кленов, растущих у окна, бьют по стеклу, царапают. И шаги по ночам — от кухни до спальни — тоже надо привыкнуть. Я-то не боюсь; знаю, что это или отец, или Санька. Брата я почти увидела однажды, хотела попросить прощения, что не приехала на похороны. А как бы я приехала? Денег на билет нет, и права птичьи — между визой и картой резидента, желтая бумажка, выехать с ней выедешь, а обратно...
И потом, мне ночью не до страха; я сплю, если удается. А ей боязно было спать одной, когда я уезжала на переводы.
Ночью,
замечали, даже если рядом никого нет, часто говоришь шепотом. Вот и мы — шепотом, испугавшись неизвестно кого:— Ну чего ты? Просто ветер разгулялся. Это клены.
— А если они вышибут стекло?
— За десять лет не вышибли, а сейчас...
— Ты не понимаешь. Не слышишь разве, как птица кричит?
— Два часа ночи, солнце мое. Все птицы спят давно.
— Это же она... черная, вон, смотри.
— Ой-вэй. Русалок нам не хватало... теперь еще птицы. Слушай, пол холодный. Замерзнешь.
— ...
— Нет тут никаких птиц. Я их не впущу. Иди сюда. Давай, говорю, под одеяло. Ну, вот... Вот так...
Тепло.
Потом я ее спросила:
— Что еще за птичка?
Она перевернулась на спину.
— Знаешь, мои желания всегда исполняются.
Я позволила себе улыбку:
— Ну-ну.
— Это правда. Если я чего-то очень сильно захочу, то это сбывается. Но только потом... Прилетает это... эта птица. И требует платы. Если что-то получаешь, надо за это платить. Ты ведь знаешь.
Пальцы наши переплелись под одеялом. Я знала. Я слышала шаги отца и Саньки в коридоре.
— Ну ладно. А что ты такого получила, что теперь ее боишься?
— Тебя, — сказала она.
Вывернутый ящик старого стола. Бумаги на полу. Обрывки тамошней жизни, собранные за те пять лет, что я забрасывала и забрасывала крючок, пытаясь зацепиться. Не вышло.
Все вроде получалось: и стипендия, и стаж после университета. И Люсьен. Слишком хорошо, чтобы быть правдой; ну так правдой это и не стало. И Люсьен не виноват... наверное.
Я разворотила ящики под предлогом какой-то уборки — и пошло. Сначала я подавляла эту ярость, вела сама с собой холодную войну, тихо ненавидя все вокруг. А потом началось — истерика вспышкой за вспышкой, как серия взрывов в Багдаде.
— Да пошло все! Задрали! Не хочу! Все, уезжаю отсюда на...
Эльф мой отмалчивался. Сидел на стуле, смотрел стену, как телевизор. Или — пальто на плечи и долой. К русалкам. К троллям, пляшущим на горе. К кому там еще.
Пока я не поняла — это не истерика. Это даже не депресняк. Это прозрение. Все. Я дала этой стране шанс. Дальше — извините.
На самом деле — никогда нельзя возвращаться. Если все-таки возвращаешься, никогда нельзя даже на минуту представить, что ты вернулся навсегда. Представишь, согласишься с этим хоть на секунду — все, ты покойник. Этой стране только и надо, чтоб ты сдался. У нее так хорошо получалось удерживать людей семьдесят с лишним лет. Может быть, страх, что, попавшись, уже никогда не сможешь уехать, у нас врожденный.
Наконец — очень важно: находясь там, никогда не думать, что на родине тебе было бы лучше.
Я почти забыла эти правила, когда мне позвонила знакомая и сказала: вот, и лучшей кандидатуры, чем твоя, все равно нет. Зачем-то она мне льстила, лучшие кандидатуры есть всегда, но тут было за что зацепиться. Работа «ассистента по русскому языку» в парижском лицее, требуется носитель, с опытом, лучше с французским дипломом — то есть с таким, как у меня.