Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Игра в ящик

Солоух Сергей

Шрифт:

– Вы, наверное, захотите пойти в цирк? – спросила девушка, все еще, должно быть, под впечатлением недавних своих мыслей о папеньке, и маменьке, и доме на набережной Фонтанки.

– Нет, – сухо ответил Сукин, – отнюдь.

Не было ничего более тяжелого и мучительного для него, чем эти еженедельные отъезды с тетей. Ужас охватывал все существо Сукина лишь от одной мысли, что он снова окажется один на один с чудесной беззащитной тетей вне стен доктором и его наукой заговоренной больницы. Он, Сукин, который может, просто закрыв глаза и задержав дыхание, навеки истребить все тепло и свет этого мира. Не в силах объясниться, Сукин лишь плакал в салоне съемного авто и целовал тетины прозрачно-розовые руки. Но не сегодня. В это утро, во время разговора с доктором, что-то случилось с Сукиным, и клещи, всю жизнь сжимавшие и осушавшие его мозги, волшебным образом

ослабили свою хватку, и от этого весь мир вдруг потух, как будто повернули выключатель, и только одно, посреди мрака, было ярко освещено: новорожденное чудо, блестящий островок, на белом песочке которого черными подушечками семилапого доминошного зверя был выложен короткий и ясный путь спасения. Один, два, три, четыре, пять, шесть, семь – и все!

Оказавшись в своей палате, Сукин сразу же запер дверь. У нее не было замка, но, вставив в дверную ручку ножку стула, Сукин надежно запечатал вход крестом из меди и бука. Из-под подушки он достал беленькую коробочку с черными костяшками и высыпал все двадцать восемь прямо на скользкий больничный пол. Сукин не думал, руки его волшебным образом сами делали то, что надо было. Сначала они быстро выложили длинный ряд из одних только шестерок. Действительно, семь. Ровно семь. Сукин облизнулся и расстегнул ворот рубахи. Под первым рядом костей он выложил еще один, но покороче, из одних только оставшихся пятерок. Теперь считать надо было буквой «г». И снова получилось семь. Сукин снял теплую больничную куртку. Следующий ряд, из четверок, вышел еще короче, зато коромысло буквы «г» уравновесилось.

– Семь, семь, как семья, – счастливо улыбаясь, бормотал Сукин, выкладывая куцые ряды троек и двоек. Пустышки снова легли в линию, окончательно разогнув уголок буквы «г». Сукин даже пересчитывать не стал этих слепышей, ему и так было понятно, что их ровно столько, сколько и шестерок. Семь. Семь. Всех по семь. Он совсем расстегнул рубаху. Загадка раскрывалась на глазах.

Он быстро взял один-один начального равновесия еще не начавшегося бытия. Слева легли один-шесть отцовского парадного мундира и один-три мелких пуговок на манжетах материнской блузы. К отцу приткнулись шесть-четыре солнечных зайчиков Гоголевского бульвара, а мать заслонили неизбывные три-два школы. Валентинов сложился из двух половинок – четыре-один и один-пять. Пепел пожара пять-два навеки запер Валентинова, но притянул к себе уже обреченную тетю – два-один, в то время как на материнской половине два-пусто явственно обрывались пропастью. Холод дохнул под полы расстегнутой рубахи, и пальцы Сукина онемели. Он быстро посмотрел на полуразобранную пирамидку рядов, и тут увидел себя. Самого себя. Последнего и всемогущего. Сукин схватил свое пусто-один и одним движением закрыл пропасть. Все, никакие ходы больше невозможны. Тетя спасена, а вместе с ней и Сукин.

– Рыба... – прошептал Сукин. – Рыба...

Чудесно сложившийся спасительный узор был у него перед глазами, и от бесконечности и необъятности своего внезапного счастья Сукин даже зажмурился, и тут же в чайной горячке ужаса чуть ли не руками разодрал веки, но волшебная комбинация не исчезла и не разрушилась – все оставалось на своих местах: черный ключик из белых точек указывал на север, египетская змейка-проводник сама-собой светилась на полу. Рыба.

«Рыбочка, леденчик», – вспомнил Сукин сладкие причитания тети. Он быстро встал и приспустил штаны. Как он сказал, этот доктор? Зиб-эн. Зиби. Ну да, и Валентинов его так называл. Все к одному. Если теперь отправить рыбу, леденчик, зиби туда, на небо, в окно, куда он сам указывает стрелкой ключа, то все сойдется и сложится не только в больничной комнате, палате, но и во всем мире устроится счастливо под сенью уже не доминошных точек, а вечных звезд. Он вернется словно в утробу, туда, где река Миляжка, зеленая будочка и черные пруды. В покой и чистоту точки отсчета. Отсчета, который теперь закончен и уже никогда, никогда не начнется сызнова. Рыба. Но как, как это сделать, ведь Сукин знал, он много раз убеждался в том, что эта кода, рыба – часть его самого? Все просто – он уйдет и растворится в небе вместе с ней, сам станет частью неба и света. Прудов и леса. Конечно! Тут Сукин замер. За дверью были голоса. Кто-то постучал. Кто-то позвал его по имени. Потом тишина, и совершенно ясный голос тети:

– Сукин, мой сладкий мальчик, отопри.

С трудом сдерживая вдруг ставшее необыкновенно громким и тяжелым дыхание, Сукин подошел к окну. Он дернул за ручку нижнюю раму, но что-то прилипло, зацепилось, и она не хотела

открываться. Сукин на мгновение задумался, поднял за ножку стул, стоявший подле окна, и краем спинки как тараном ударил. Был миг выжидательной тишины, затем глубоко-глубоко внизу что-то зазвенело и рассыпалось. Огромная звездообразная дыра смотрела на Сукина, приглашая. Между тем в дверь забухал кулак. Два мужских голоса спорили на непонятном языке, и среди этого грома извивался голос тети.

– Сейчас, сейчас, – нежно прошептал Сукин. – Сейчас, милая тетечка.

Уцепившись рукой за что-то вверху, Сукин боком пролез в пройму окна. Обе его ноги тотчас же оказались на скользком наружном подоконнике, и для спасения нужно было теперь только отпустить то, за что он держался. Сукин не видел перед собой ничего, кроме солнца. Откуда-то издалека прилетел, словно быстрый воробушек, упал с небес и замер гудок дальнего паровоза.

«Фонки, – счастливо подумал Сукин, – половина первого».

Небо и свет звали его, звали, и Сукин разжал пальцы.

Дверь выбили.

– Саша, Сашенька! – заревели сразу несколько голосов. Но никакого Саши уже не было.

Только желтая синичка сидела на карнизе соседнего дома и ни на кого не смотрела.

СТЕКЛО

Керосинная пошлость, банальность перемен – вот что оскорбляло рыжую до слез. Тех форм и рамок, в которые выливалась ее жизнь, чтобы там навсегда застыть, подобно потерявшему после перегрева структуру и основу материалу. Восковым памятником обстоятельствам.

– Лора, никогда не покупай свежемороженую рыбу, – учила маму тетя Галя, тетя Галя Непейвода, заведующая торгом в родном Стукове. – Она свежемороженая, потому что вчера была свежеоттаявшей. И так семь раз, пока везли. Бумага, Лора. Ни запаха, ни вкуса.

И таким картоном в виде филе бельдюги, пристипомы, нототении, отходами и пищевым браком становилось еще недавно не знавшее покоя и простоя тело самой Елены Станиславовны Мелехиной, ее с рождения в вечном восторге кружившаяся голова. С той только разницей, что холодом больших разочарований или жаром ослепительной надежды обдавал девушку попеременно вовсе не капризный от неухоженности холодильник стуковского торга, а внеочередные пленумы ЦК КПСС. Черные рамочки на первых полосах газет. Смешно, но получалось именно так. И ярой активисткой, общественницей Ленка никогда не была, и в комсомоле состояла только для того, чтоб в нужном месте кто-то нужный щелкнул: «Член ВЛКСМ», – и тем не менее эти простые передергивания затвора, пересыпанья из пустого в порожнее как-то ее касались, трогали, волновали, и главное, коверкали, сушили душу. Наверное, все же из-за этих рамочек. Как будто бы окошко в новое и неизвестное, лаз, вырубавшийся внезапно по контуру первой страницы «Правды». Сердце щемило от черной ниточки на белом, и сами собою точились слезы, а после приходило такое упоительное чувство предвкушения. Надежда.

А между тем всего лишь навсего фигура. Простейший кукиш из геометрии. Прямоугольник, и больше ничего. Но если его наполнять смыслом, слезами и восторгами, то начинается ужасное и происходят вещи страшные. Вот что вдруг открылось Ленке Мелехиной – обратный знак фанфарных ожиданий.

Тетю Галю, чудесную милую тетечку Непейвода, осудили. Дали три года условно и на пять лет лишили права работать в торговле. Тот, кто затеял чистки и проверки, с копыт свалился, но тот, кто должен был еще быстрее дуба дать, взял и довел родную тетю до суда. Навеки замарал.

«А нечего одушевлять котангенсы и тангенсы, сама же и виновата, черт-те чему смысл и значение придаешь и навлекаешь беды... ты, именно ты, мякина, дура...» – саму себя казнила Ленка, и снова плакала. Ну а как же удержаться? Стоило только вспомнить об этих трижды, четырежды, десятки раз убитых морпродуктах тети Гали – пристипоме, нототении, бельдюге, бывшей когда-то рыбой, и все – немедленно горячее по жаркому, слезы на щеках...

– Да ее и свежую-то, Лора, никто там, где вылавливают, не ест...

– Почему, Гала?

– Да потому, что она щенится, Лора. Бельдюга щенится.

Как это слово в детстве поразило Ленку! Она будто наткнулась на него, однажды бомбочкой нырнув с веранды в дом, где, как обычно поздним вечером, пахло живым, сырым, тяжелым, росой из окон и простынями из углов. Щенится! Рыба щенится. Играет, как собачка, ласкается, со всеми хочет подружится. А ее багром и в сети, чтоб замораживать и отмораживать, замораживать и отмораживать, а потом тушить и жарить, в картонку превращать, в подошву... Запало слово, запомнилось.

Поделиться с друзьями: