Игра. Достоевский
Шрифт:
Сбросив почти неуловимым движением свои крошечные очки, печально глядя перед собой, Тургенев сухо ответил, точно этим тоном давая понять, что не хотел бы распространяться именно о слишком деликатных причинах, которые привязывали его к этой стране:
— В судьбе каждого из русских несколько выдающихся писателей всегда была трагическая сторона, вы не заметили? Моя трагическая сторона, я это знаю,— мой абсентеизм [40] . К тому же я слишком многим обязан Германии в смысле духовном, чтобы не любить её как моё второе Отечество.
40
Абсентеизм (от лат. absens — отсутствующий) — массовое уклонение от выборов.
Он
— Как «второе Отечество»? Вы так сказали? И даже в этом убеждены? Да ведь вы же, Тургенев, русский писатель, да вы... да вы... вы лишитесь здесь употребления русского языка! Что же делаете вы над собой? Ну что мы без России, тем более без народа её? В нашем народе всё для нас, всего нам надо ждать от него, только он и даст нам лучших людей. Вам надо ему только помочь, чтобы он стал в состоянии выставить их из себя. Вот вам во что можно, то есть во что надобно необходимо поверить! Ну вспомните хотя бы Вольтера, Дидро, их век и их веру! Какая это была страстная вера! А у нас, вы оглянитесь, не верят кругом ни во что! И вы туда же, вы с ними? Ну поверьте хоть в какую-нибудь великую мысль, если не можете верить верой народа, и вы будете спасены, вы горячее дело найдёте себе и тогда непременно вернётесь домой, в Россию, к себе, где работы непочатый край, где сильное убеждение только и нужно, чтобы с мёртвой точки сдвинулось всё. Не выходите в отставку!
Тургенев слушал, шевелил губами, смотрел тяжело и устало и так же тяжело и устало ответил:
— «Верить верой народа»? Всё это громкие, а как пораздумаешь, бессмысленные слова. Народ полагает, что когда гром гремит, это Илья Пророк по небу на колеснице разгуливает. Что ж мне, прикажете с ним согласиться? Или вот ещё народ наш в царя-батюшку верит и во всеведение Христа, и мне прикажете вместе с ним в это верить? Да сами-то вы, Фёдор Михайлыч, вы сами верите во всеблагую святость единодержавия и исцелительную жертву того, кто был распят на Голгофе?
Вот оно, он этого ждал, кощунством всё обернулось, но нет, и не только кощунством, но и главный вопрос поставлен смело, ребром, сам себе задавал, а теперь и другие, это надо бы было предвидеть, проповедуешь — хорошо, но ответ по правде держи, крепка ли горячая-то вера твоя, и он побледнел окончательно, до последней кровинки, и голос его сошёл на страстный, странный, стремительный шёпот:
— Да, Тургенев, да, да, да, я верю, несмотря даже на то, что я, как и вы, дитя века, то есть дитя неверия и сомнения, до сих пор и даже до гробовой доски, но неверие и сомнение не в самом идеале, о нет! А неверие и сомнение в том, вот воплотится ли этот высший нравственный идеал на земле, и если воплотится, не может не воплотиться, то каким же путём, и порой не вижу путей, всё стена и темно, а я хочу верить и я буду верить, вопреки даже рассудку, вопреки здравому смыслу, вопреки хоть всему, потому что без веры нет человека, и раз у меня нет другой веры, я буду верить, во что верит русский народ, потому что без веры я, Тургенев, и вы, конечно, и вы, и все мы — просто ничто, хотя бы знали, умом знали самые великие истины, до каких только может дойти и доработаться человечество, хотя бы математически рассудили, как хорош и полезен этот нравственный идеал, хотя сплошь настроили шоссейных и железных дорог самого новейшего образца, хотя бы раздулись от всяких там жизненных благ! Вера нужна нам, что может быть велик и чист человек, и нет ничего святее, чем общая вера с народом своим, который принял себе идеалом Христа!
Тургенев помолчал, может быть, колебался, может быть, не тотчас нашёл, что сказать, и с искренней грустью ответил:
— А я вот не могу верить так, то есть вопреки разуму, вопреки здравому смыслу и даже всему. Может быть, моё несчастье, согласен, да и в вашу веру, Фёдор Михайлыч, я тоже не больно-то верю. Высший нравственный идеал? О да, кто же спорит об этом? Но — «хочу верить», «буду верить»... Как бы вам не сломить так себя... Себя не переменишь, вот что я вам скажу. Если дитя неверия и сомнения, так уж и нет смысла ломать. Было время, и я себя поломал предостаточно. Что из этого вышло, не мне, я считаю, судить, только, смею уверить, лучше от этого мне не стало. Теперь баста, довольно, а вы судите меня, коли можете, коли дозволяет вам ваша вера... Пусть всё идёт, как идёт. Приходится мне оставаться здесь, я и останусь. На старости лет научишься наконец покоряться печальной необходимости. Да и не я ведь один, вы же знаете. В этом есть давление времени, как говорил отец наш Шекспир.
Да
уж, тут не сомнение, а прямо неверие, сплошной нигилизм, один только разум, холодный рассудок, математика, логика, расчёт и расчёт, а логикой всё ли поймёшь, ещё надо чуткое сердце иметь, тогда и поверишь, что это он, совсем, совсем пропал человек, каким был и во что превратился, почти уже не похож на себя, кацавеечка, седина, что-то мямлит о покорности обстоятельствам, и он подтвердил иронически, кланяясь и разводя руками по сторонам:— Ну да, ну да, необходимость, давление времени, дважды два, математика, всё должно быть по таким-то и по таким-то неумолимым законам!
И вдруг выкрикнул ожесточённо и с болью:
— Да мне-то что делать, что делать мне вот, Фёдору Достоевскому?
Тургенев вздрогнул, быстро вскинул очки, словно ожидая чего-то, и самым искренним голосом посоветовал:
— Да то же, Фёдор Михайлыч, что всем: надо ждать, пока переменится время, хоть нас с вами в ту пору, быть может, уже и не станет.
Но он негодующе возражал:
— Когда-то оно ещё переменится, да мне до этого дела нет! А вот сейчас-то, сейчас что мне делать, если я не хочу ему покоряться? Кругом, сами же вы говорите, аферисты и дяди растут как грибы, невежество дремучее, пьянство, разврат, так мне, что же, в аферисты тоже податься или в кабак, раз уж всё это и давление времени, и разная прочая математика?
Тургенев мирно ответил, поглаживая больное колено:
— Я этого не говорил...
Он горячо, задыхавшимся голосом подхватил:
— Вы не говорили, не говорили, утешьтесь, да это же всё равно! Если только давление времени, значит, и воли нет, это Белинский ещё понимал, и тогда вы снова напишете «Дым», а будет давление времени, так ещё хуже «Дыма» напишете и станете все эти бумажки перебирать, о чём там «Голос» хрипит [41] или что там брякнула «Весть»!
41
...о чём там «Голос» хрипит... — «Голос» — ежедневная литературно-политическая газета либерального направления (1863—1884). Издатель-редактор А. А. Краевский. В 60-х годах одна из самых распространённых в России.
Тургенев медленно покачал большой головой и ответил без всякого раздражения, тем спокойно-отчаянным тоном, когда всё безнадёжно и всё окончательно решено:
— С этим покончено, может быть, навсегда. Вот видите ли, Фёдор Михайлыч, сочинять я не мог никогда. Чтобы у меня хоть что-нибудь вышло, мне надобно постоянно возиться с людьми, брать их живьём без прикрас. Мне необходимо не только лицо, его прошедшее, вся его обстановка, но и малейшие подробности быта, вот, к примеру, как именно здесь на водах русские генералы гуляют, и всё в этом роде. Так я всегда и писал, и всё, что у меня есть порядочного, дано жизнью, русской жизнью, заметьте, а вовсе не придумано мной, вплоть до генералов, которые на водах гуляют, это русские, не британские генералы, ручаюсь. Настоящего воображения у меня нет. Как же мне здесь дальше писать?
Вот-вот, плоды нигилизма, без веры, с одной математикой — ещё туда ли придёшь, но он всё равно поверить не мог, чтобы у Тургенева это было серьёзно, и в уме его завертелась догадка, что и сам-то Тургенев, должно быть, верил только наполовину в своё отречение от искусства и немного, может быть бессознательно, поигрывал в это пресловутое отречение наедине сам с собой, тайно наслаждаясь этим болезненным расставанием с самым любимым и дорогим, да ведь это и было уже, как-то пропел в этом роде, мол, довольно, довольно, устал и даже, мол, незачем жить, а потом-таки, глядь, вышел новый роман, знаем мы вас, без лицемерия-то, верно, нельзя, хоть капельку лицемерия, да подпустить, для остроты ощущения, но это сейчас было не важно, бог с ним, об этом потом, и он отчаянно звал:
— Возвращайтесь к почве своей, возвращайтесь!
Тургенев как-то принуждённо, словно бы нехотя улыбнулся:
— Но, помилуйте, Фёдор Михайлыч, почва почвой, а и вы-то, кажется, не на почве, а здесь.
Да, как же ты думал, ответ за всё надо держать, за каждый поступок, или молчи, не зови, но зачем же молчать и не звать, если можно ответить от чистого сердца, даже и всю подноготную, если бы о ней зашла речь, и он горячо отозвался:
— Но ведь это не то, ведь это же совершенно другое, поймите, мне там грозила долговая тюрьма, и я вынужден был, вынужден был уехать, сказать правду, даже бежать, засадили бы непременно.