Инфракрасные откровения Рены Гринблат
Шрифт:
Позвони мне. Перезвони, прошу тебя Рена, что происходит, ты позвонишь когда-нибудь или нет? Поторопись!
Она начинает раздеваться и набирает номер.
— Любимый…
— Ты не очень-то торопилась.
Голос Азиза звучит необычно, и Рена напрягается в ожидании новостей.
— Что-нибудь случилось? Ты, кажется, дрожишь.
У Азиза часто случаются судороги перед самым оргазмом, но сейчас все дело в ярости: он с детства заикается, когда злится.
— Здесь становится опасно, Рена. Ты следишь за происходящим?
— У меня сегодня секунды свободной не было…
Трясясь и заикаясь, Азиз докладывает ей о новой «выходке» —
— В Италии что, нет телевидения? — возмущается Азиз. — Об этом же все говорят!
— Есть, конечно, все здесь есть, но итальянцев не интересуют мелкие проблемы французов.
— Это — мелкая проблема? Ты правда так думаешь?
— Да не думаю я так, это серьезнейшая проблема — для меня, потому что я француженка. Наверное, в утреннем выпуске новостей будет сюжет, я расскажу тебе завтра. Ну а кроме политики, что происходит у моего любимого мужчины?
— Он умирает от скуки.
— Почему, милый?
— Потому что тебя нет рядом и моим пальцам нечем заняться.
— Может, поиграешь на гитаре?
— Черт, Рена, неделя будет тянуться вечно! Я не могу не представлять… всякие вещи…
— Ну давай, возьми гитару и спой мне колыбельную. Она мне сейчас очень нужна.
— Почему? Не получается с отцом?
— Не в этом дело… Ox, please… спой мне что-нибудь поскорее, красавец Азиз!
— Ладно, ладно, сейчас…
И вот она слышит в трубке аккорды и голос, который так любит. Он напевает на арабском непонятные слова, и Рена плачет, и благодарит, и скоро засыпает.
ЧЕТВЕРГ
«Я прозреваю божественную обычных вещей».
Pieta[76]
Двое молодых людей, брат и сестра, в чужой стране с напряженной, опасной ситуацией, например в Израиле. На земле нарисованы два круга: один для верующих, другой для неверующих. Молодой человек говорит, что верит, и заходит внутрь первого круга. Девушка говорит, что верит только в любовь к брату. Чтобы ее наказать, власти вручают ей револьвер и приказывают убить его. Он падает мертвым — в круг для неверующих…
Понятия не имею, почему мозг предлагает мне именно такую версию отношений с Роуэном.
Рена лежит на кровати и щелкает пультом, перебирая каналы, но никто не рассказывает о событиях в парижских предместьях.
Она стучится, и Ингрид в ночной сорочке приоткрывает дверь. Высовывает голову и шепотом сообщает:
— Симон всю ночь читал «Дочь Галилея»[77] и только что заснул. Займись чем-нибудь сама, а в полдень встретимся на Старом мосту, договорились?
В душе Рены булькает злая радость: она свободна и бежит на Соборную площадь, заходит в музей при соборе Санта-Мария-дель-Фьоре, покупает билет и с бешено колотящимся сердцем встает перед «Пьетой»[78] Микеланджело.
Текст аннотации уточняет, что перед посетителями не «Пьета», а «Снятие с креста» и человек, стоящий за телом Христа, бородатый старик в капюшоне с окаменевшим от боли лицом — не Никодим, а сам художник. «Восьмидесятилетний мастер страдал от приступов острой
депрессии и все чаще думал о смерти: статуя должна была украсить его могилу».«Взгляни на всех этих убитых горем людей, — говорит себе Рена. — Иисус, Никодим, Микеланджело, мой отец. Ах, если бы я могла усадить каждого на колени, покачать, спеть Баю-баю, баю-бай, спи, младенец, засыпай, время быстро пробежит… Баю-бай, мой милый, не печалься, время — лучшая колыбельная. Мария знала это, она держала на коленях и маленького Иисуса, и мертвое тело своего взрослого сына… Мужчины не внемлют увещеваниям. Им нужны великие свершения. Господь хочет сотворить мир, Иисус — спасти его. Никодим жаждет нести тело Христа, Микеланджело — запечатлеть все это в мраморе, а мой отец — понять происходящее. Они усердствуют, но ни один не получит желаемого. Реальность сопротивляется. Буонарроти восемь лет работает над статуей и начинает ее ненавидеть: мрамор плохого качества, резец при соприкосновении с глыбой высекает искры. Мастер в приступе ярости наносит удар по своему творению и, повредив его, оставляет незаконченным. Бог поступает так же — наносит удар, портит и бросает. Мой отец уподобляется обоим творцам».
Субра смеется.
«Все так и есть! — сердится Рена. — У моего отца много общего с Микеланджело. Грандиозные амбиции, неоправданные надежды, недовольство собой и своими достижениями. Безразличие к еде, сну и одежде. Нежелание следить за внешним видом. Приступы бешенства и отчаяния. Невероятное благородство. Лысеющий лоб. Симон мог бы обеими руками подписаться под этим коротким стихотворением великого итальянца:
Увы, увы! Гляжу уныло вспять
На прожитую жизнь мою, не зная
Хотя бы дня, который был моим.
Тщете надежд, желаниям пустым,
Томясь, любя, горя, изнемогая,
(Мне довелось все чувства исчерпать!)
Я предан был, — как смею отрицать?[79]
Перед смертью Буонарроти сжег все свои рисунки, наброски, эскизы и стихотворения, считая, что они выдают его сомнения и слабости. Мой отец наверняка сделает то же самое со своей “писаниной”. Единственная разница между ними заключается в том, что итальянец, жалуясь на судьбу и стеная — “Живопись и скульптура разорили меня!” — был достаточно дерзок (или вульгарен?), чтобы представить на суд земной несколько “набросков”: “Пьету”, “Моисея”, “Давида”, Сикстинскую капеллу, площадь Капитолия, “Ночь”, “День”, “Рабов”, “Страшный суд”, купол собора Святого Петра и т. д. и т. п. Мой отец ничего подобного не сделал! Он выбрал иной путь: дождаться благоприятного момента, когда идея окончательно дозреет, выкристаллизуется, и только после этого обнародовать ее».
То есть между все и ничего он выбирает второе, — вздыхает Субра.
Рена возвращается к тексту аннотации.
«После смерти Микеланджело работу над статуей завершил некий Тиберио Кальканьи[80]: он замаскировал скол, поместив в этом месте Марию Магдалину».
«Счастливчик Микеланджело! — мысленно восклицает она. — А кто завершит нешедевр моего отца?
Я никогда не преклонялась перед великими, не считала их особой кастой».
Может, все дело в том, что многие могущественные мужчины оказались несостоятельными в твоей постели? — интересуется Субра.