Испытание временем
Шрифт:
У меня было над чем призадуматься и себя упрекнуть. Что мне до раненого сержанта в жестком вагоне санитарного поезда и его друга с правого фланга; до того хирурга, который на службу явился почти без вещей, с двумя банками эфирного масла и с чемоданом лекарственных трав? Правильно подмечено мужество моряка на операционном столе, сохранившего присутствие духа, но сколь прекрасней был бы этот образ, будь пред нами картина его душевных проявлений в его обычной жизненной среде, вне условий, где царит гнев и смятение перед лицом врага. Каковы там его сознание долга гражданина? Хороши фельдшер и его командир, артиллеристы, случай на минном поле, но почему мою мысль не волнует то, что будит гнев и отвагу в сердцах бойцов? Героических эпизодов и в полковом медицинском пункте
Какие бесстрашные солдаты, от военврача командира до санитара, сколько боевого духа, выдержки и верности долгу, — и все это оставило меня безразличным.
Ответ пришел значительно позже. Меня перевели из армии во флот, и здесь я понял, почему бессознательно тянулся к одному и не воздавал должного другому. Меня влекло к героизму духа и порывам души, рожденным трезвым сознанием долга и любви к человеку.
Вообразим летний пригожий день в Севастополе. Девчонке шестнадцати лет вручили аттестат об окончании семилетки и направили на курсы медицинских сестер. Госпиталь, в который она поступила, был в первые же дни немецкими самолетами разрушен. Она едва уцелела. Прорубили штольню в скале. Враг осыпал госпиталь снарядами, уничтожил автомашину, и воду для раненых приходилось возить вручную. Люди изнемогали от жажды, нечем было умыться. Истомленная от духоты и бессонницы, девушка едва держалась на ногах. Война придвинулась к морю, и штольня досталась врагу.
Ее направили на санитарный корабль. На третьи сутки самолеты осыпали плавучий госпиталь бомбами и потопили его. Медицинская сестра с небольшим числом раненых оказалась в море, — в спасательных поясах они плыли за ней. Изнемогая от усталости в холодной весенней воде, девушка продолжала нести вахту до конца: поправляла пояса у ослабевших, придвигала им обломки для опоры, утешала, сулила скорое спасение, пока не потеряла сознание…
Эта сила духовного подвига укрепила мое решение писать книгу о рыцарях духа, о тех, чье нравственное величие — залог того, что не переведутся на земле горячие сердца, никакое варварство не остановит их биения.
Эту верность долгу и нравственную отвагу я встречал и в глубоком тылу. И здесь, как и там, в полковом медицинском пункте, патриоты, проникнутые мужественным стремлением отвести гибель от защитников родины, сражались за торжество своих замыслов.
В далекой Перми я в госпитале встретил хирурга, о котором среди врачей шла добрая молва.
— Познакомьтесь с Шиповым, — в один голос советовали мне, — человек сорок сердец прооперировал, без единой ошибки, все живы.
Заведующий кафедрой оперативной хирургии Пермского медицинского института, шеф молодого хирурга, не похвалил ни своего воспитанника, ни его трудов.
— Для сенсации материал неплохой, — явно намекая на то, что в лице инспектора он разглядел известного ему писателя, — чего тут только не наворотишь… Делали это и до Шипова, эксперимент не новый… Притом же излишние страдания для больного… Да и, признаться, не терплю я своенравных людей…
Шипов пришел ко мне на санитарный пароход, недавно лишь отгрузивший своих раненых, и мы за стаканом чаю с галетами расположились на палубе.
— Как вы рискнули браться за операции сердца? — спросил я его. — Ведь история медицины насчитывает лишь единичные удачи. Нет ни методики, ни оперативкой практики.
Молодой
человек снял запотевшие очки и прищурил близорукие глаза. Вопрос, видимо, задавали ему не впервые, и он без особой живости сказал:— У меня своя методика. Пользуясь приемами Вишневского, я научился обезболивать ткани и не усыплять больного. Он бодрствует, и в таком состоянии я не опасаюсь за его жизнь.
— Это и есть ваша методика? — все еще под впечатлением того, что услышал от профессора, спросил я.
— Прежде чем приступить к операции, — продолжал он, — я вчерне ее проделываю в морге: всаживаю в сердце трупа такой же осколок, в то же место, где он расположен у больного, и оперирую так, как если бы на столе лежал живой человек. Только после пробы я позволяю себе действовать… Не следует забывать, что оперирую сравнительно здоровых людей…
— Как так здоровых? — невольно переспросил я.
— Это фронтовики, — объяснил Шипов, — осколок металла прижился в сердечной мышце или в сумке, защитные силы организма изолировали инородное тело, ослабили и уничтожили инфекцию, и раненого практически считают здоровым. Благополучие это, конечно, кажущееся, сердце не мирится с инородным телом и дает о себе знать. Страх преследует этих людей, им мерещатся ужасы, и они умоляют нас: «Делайте что хотите, надоело думать о сердце, оно ноет и болит, словно заноза засела».
Шипов сунул руку в карман, — видимо, хотел что-то мне показать, не нашел и махнул рукой.
— Я не сразу позволил себе идти ножом к сердцу. Пришлось многое изучить и выяснить. Двести двадцать семь случаев слепых ранений сердца инородным телом, свыше ста историй болезней, извлеченных из архивов прошлого, и судьба трехсот таких больных, прослеженная научной литературой, убедили меня, что жизнеспособность этих людей недолговечна. Сердце должно рано или поздно втолкнуть осколок в опасную зону или еще глубже втянуть его. Помимо всего, защитная капсула вокруг инородного тела огрубляет мышцу и снижает ее работоспособность. Страдания этих несчастных придавали мне решимость, я проникал к пульсирующему сердцу и, обходя опасные зоны, прикосновение к которым смертельно, извлекал осколки и зашивал рану на груди.
Мировая наука в то время не знала еще случая, когда бы одним хирургом было проведено столько операций на сердце и так успешно.
— Врачи как будто, — заметил я, — относились к вам сочувственно.
— Не все, — с нескрываемой горечью произнес Шипов, — на важных заседаниях, в угоду моему шефу профессору, меня называли чудаком и упрекали в пренебрежении моими прямыми обязанностями. А ведь операции на сердце я чаще всего проводил в неурочное время, когда мои противники спали глубоким сном. Я не мог им уступить, меня преследовали стоны и просьбы моих страдальцев.
Неприязнь преследовала диссертацию Шипова. Уже после того, как профессор Вишневский признал ее «оригинальной по содержанию, исполненной в стиле строгой доказательности», — заведующий кафедрой в Перми в специальном письме подверг сомнению достоверность материалов и заключений автора.
Должно быть, тягостно сознание, что упущенное тобою подобрано другим и живет твой промах у всех на виду, живет укором тому, кто неразумно его допустил…
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Имени хирурга Ратнера не встретишь ни в энциклопедии, ни среди действительных членов Академии медицинских наук, не услышишь о нем и в кругу столичных ученых, зато в синклите людей, отмеченных человеколюбием и чувством гражданственности, оно займет не последнее место.
— Скажу вам откровенно, — признался мне Юрий Александрович, — мы, хирурги, должны для пользы дела немного черстветь, профессия вменяет нам это в обязанность. Чрезмерная чувствительность может невыгодно обернуться для больного. Должны черстветь, что и говорить, но с тех пор, как стали сюда завозить исковерканные тела юношей и девушек, я стал немного сентиментален. Во время операции лишний раз спрошу больного, как он чувствует себя, чаще побываю у его постели. Эта повышенная чувствительность оказала нам, хирургам, недурную услугу.