Избранное
Шрифт:
Оно неделями красовалось перед воловней. На троицу в субботу дерево валили наземь, тогда-то и начинали украшать его по-настоящему. Каждая девушка должна была привязать к одной из веток свою цветную ленту. Представители всех профессий, какие только имелись в пусте, должны были что-нибудь повесить на него. Бондарь — маленькую, с ладонь, бадеечку, кузнец — медную чеканную подкову, виноградарь — венок из рафии, овчары — по головке сыра, служащие управления, если их заставали в добром расположении духа, — одну-две бутылки вина. Затем дерево вновь ставили стоймя. Мы, ребятишки, сгорали от нетерпения.
В понедельник на троицу после обеда начинался праздник. У кого была гармоника или цитра, составляли оркестр. Играли только вступление — самую модную песенку, но тут уж надо было блеснуть своим искусством. Затем начинали влезать на дерево. За исключением детей, каждый имел право долезть до вершины и спять себе по выбору какую-нибудь одну вещь. Это было благородное состязание парией, впрочем, не всех, а только тех, у кого были сапоги, поскольку участвовать в соревновании можно было только в сапогах. Вот когда начиналось веселье так веселье! Публика
10
Нищета наступала на нас упорными, неотразимыми волнами из комитата Фейер. В свое время бабушка по материнской линии наряду с собственными детьми взялась воспитывать дочь одной дальней родственницы, когда ребенок, можно сказать, был еще в утробе матери. Даже крестины были ее заботой. Девушка, тетя Мальви, самовольно, по любви, вышла замуж за красавца капрала сверхсрочной службы по имени Даниель Серенчеш. Бравый капрал, который попал в пусту с комиссией по закупке лошадей, ослепленный любовью, отказался от военной карьеры. Но после того как он сбросил блестящий мундир, тетя Мальви, очнувшись от грез, узрела суровую действительность: в гражданской жизни ее муж оказался простым кучером.
Однако она держалась героически, с высоко поднятой головой последовала за мужем; преисполненная гордостью святых мучениц, со счастливой улыбкой на лице погрузилась в ужасный мир Серенчешей. И сразу, словно окунувшись в какой-то заколдованный источник, полностью уподобилась им. В семье матери, где она воспитывалась, все говорили тихо, а тетя Мальви уже через месяц, залихватски подбоченясь, громко кричала, ругалась, как возчик, и готова была тащить все в свой дом. Разрешалась от бремени она только двойнями. В три или четыре приема произвела на свет шестерых детей, из которых каждый год умирало по одному, так что десятилетнего возраста достигли только двое. На четвертом году совместной жизни скончался от чахотки и сам красавец кучер. Тетя Мальви столовалась в семье свекра, тоже кучера, и после смерти мужа осталась там теперь уже в качестве нахлебницы, о чем ей частенько напоминали.
Серенчеши разбрелись по миру из имения Л., что близ деревни Вайда. Было их множество, и все они рьяно поддерживали родственные связи не только с нами, но и с семьей отца, стойко выдерживая равнодушно и ледяные взгляды. После ночи пешего пути, еле волоча ноги, заявлялись к нам столетние старушки и два-три дня сидели у нас на шее, одному богу известно, с какой целью, ибо они почти ничего не ели. «Мне бы, касатка, немного пахтанья», — ныла старушка таким скромным голосом, какой наверняка издавала бы состарившаяся птица, если б могла говорить. Тщетно угощала их мать, под конец уже багровея от досады, они лишь сосали размоченную в пахте корочку, это было их обычной пищей. Спать с нами в комнате они не соглашались ни за что на свете. «Чтобы я, да в такой хорошей комнате (в которой красовался даже самотканый ковер), чтобы я провоняла такое чистое место?» — сказала как-то одна из старушек, и мне запомнились ее слова, потому что и отец, весело смеясь, часто вспоминал их. Этот случай он приводил как любимейшую свою побасенку, когда мужчины, собравшись после ужина, рассказывают по очереди анекдоты и всякие смешные истории. Отец приметил в этой старушке душевную деликатность. «И надо сказать, тетя Тэца была совершенно права: пахло от нее действительно очень скверно». В этом и заключалась неожиданная концовка. Впрочем, отец никогда не обижал этих старушек и, пожалуй, даже по-своему любил их. Он спал обычно на кухне, а тете Тэце стелили на чердаке или на веранде. Днем старушки сидели и молчали с несколько обиженным видом, как люди, которые ждут, когда же, наконец, их начнут спрашивать, чего им хочется. И приходилось предлагать им по очереди все, что только было в доме, от пекарной лопаты до старого петуха. «Ну что ж, тогда я, пожалуй, возьму эти сапожки для Имрушки, коли вы их все равно выбросите», — вздыхала наконец тетя Тэца, тетя Рози или тетя Кати, подхватывала корзинку, которая, как голодная пасть, зияла дотоле в углу или на вешалке, аккуратно укладывала в нее сапоги, или рубашечку, или кухонную доску и тут же уходила. Приходили иногда и мужчины, пешком за сорок километров ради одного форинта. Были и такие, что высказывали свою просьбу только при третьем посещении. Их устраивали на ночлег в хлеву; они тоже были очень непритязательны. И все Серенчеши были такими. «Известные щеголи!» — смеясь, говорил отец: ему тоже случайно довелось увидеть, как один из них, по заведенному обычаю, маршировал по дороге к нам босой, перекинув сапоги через плечо, и натянул их лишь у самой околицы, возле воловни.
В сапогах, босые, в башмаках и шлепанцах тянулись к нам женщины, мужчины и дети вперемежку. Тетя Мальви была тем кратером, через который они могли вырываться из непрестанно клокочущих недр. Прежде всего, конечно, они атаковали бабушку. Она героически стояла на своем посту, но такого натиска не в состоянии была сдержать даже она. В своей бесконечной самоотверженности бабушка не обделяла и тетю Мальви вопреки ее странному превращению, на которое бабушка смотрела как на болезнь, увы, неизлечимую. Бабушка вообще
всегда уделяла больше внимания тому и, пожалуй, даже любила больше того, кому приходилось хуже других; в удивительном разнообразии бед и испытаний, обрушивающихся на детей, она с зоркостью спортивного судьи устанавливала среди них очередность для оказания помощи. Тете Мальви, к сожалению, уже ничто не могло помочь. Ее беды смешались с бедами Серенчешей, ну а Серенчешей не смог бы поставить на ноги, наверное, и сам господь бог. Тетя Мальви не покидала постели: рожала и хоронила, каждую неделю прибывали от нее из Юрге-пусты посланцы и, скорбно вздыхая, уносили сало, муку, а больше мед, который, как утверждали злые языки нашей семьи, съедали еще по дороге; мы знали, что тетя Мальви терпеть не могла меда. «Сейчас голубушке хочется того-то», — причитала посланница, отлично зная, что для тети Мальви бабушка хоть крышу с хлева готова снять. Мы тщетно звали ее в свою семью: тетя Мальви не возвращалась. Она разделяла судьбу Серенчешей даже после смерти мужа и детей, защищала и хвалила их и, как мне кажется, мало-помалу даже возненавидела нас. «Хорошо тем, — сказала она однажды, — кто каждый день ест горячее!»Иногда бабушка ставила на голову большую корзину, брала по кошелке в руки и отправлялась в путь, дабы задушить гидру голода в ее собственном логове. Я охотно сопровождал ее, потому что у Дорога был переход через железнодорожное полотно, и там бабушка просиживала со мной часами, чтобы только дать мне возможность посмотреть на поезд. Издали вдруг доносилось словно бы жужжание шмеля, и сердце у меня замирало. В покрытой свежей зеленью долине средь подножий поросших лесом холмов внезапно появлялся поезд. Мы поднимались и подходили вплотную к насыпи. И стоять было жутко, и уходить не хотелось, так что мы лишь немного отступали назад, крепко держась за руки. Я расставлял пошире ноги. Бабушка натягивала платок себе на нос, а я, задрав голову, наслаждался адским грохотом, колдовским порывом ветра, густым удушливым дымом, сотрясением неба и земли. Горячий, быстро остывающий пар лизал мне лицо, словно язык самого дьявола. Я закрывал глаза и жадно вдыхал пахнущий серой дым. А поезд свистел уже далеко; я успевал увидеть лишь хвост состава, когда следующая расщелина всасывала его, как утка червя. Все это производило на меня столь глубокое впечатление, что даже и теперь страшно вспомнить. И если бы мне, как Иову, явился в небе живой Левиафан, я только махнул бы рукой: уже не тот эффект.
Харомюрге-пуста расположена в чудесном месте, среди леса, на вершине холма. Я много раз бывал в тех краях, но почему-то всякий раз, когда я их вспоминаю, передо мной неизменно встает осенняя картина. Мы спускались в долину, там внизу, словно волшебное озеро в теплых лучах солнца, сверкали нити паутины. Справа и слева шелестели своими багряными кронами дубы-великаны. Высокая трава уже высохла, только на верхушках стеблей ослепительно сверкал тающий иней. То тут, то там высовывались мордочки зайцев, с шумом взлетали стаи куропаток, попадался и олень. Вся местность будто купалась в каком-то безмятежном первозданном блаженстве. По ту сторону долины, на холме, был сосновый бор, через который буквой «S» извивалась дорога. Над этим чудесным ландшафтом, на вершине холма и расположилась пуста, густо кишащая людьми, словно муравейник, роящийся на дохлой птице.
Кроме хлевов, сараев и амбаров, в пусте стояли еще три длинных батрацких дома — и все. Ни замка, ни домов для управляющего и его помощников здесь не было. Церкви и школы тоже. Харомюрге была подсобной пустой большого имения, скрывавшегося где-то далеко-далеко, за идиллическими лесами и холмами, и заправлял ею один приказчик. Здесь не было даже колодца: воду для скота возили из долины в бочках, а для себя батраки носили в бидонах.
Серенчеши вместе с семьей другого возчика жили под одной крышей, что означало — в одной комнате. Когда мы входили… Впрочем, прежде всего следует заметить, что всякий раз, когда мы прибывали в пусту, помимо уже ставших обычными бед тети Мальви, там обязательно приключалось что-нибудь чрезвычайное. Один раз сторож свалился в яму с известью, в другой раз загорелся овин — в Юрге-пусте всегда что-то происходило. Порой даже вырывался из загона бык и кого-нибудь затаптывал. Сам вид пусты вдали, в голубой дымке, заранее повергал нас в трепет. Случалось так, что одновременно там готовились к свадьбе и к похоронам, пока свинопас с топором в руке гонялся за своей дочерью на глазах у честного народа. Жизнь в пусте текла своим чередом.
Когда мы, преодолев место, где развертывалось главное событие дня, или пройдя через обезлюдевшую пусту, если чрезвычайное происшествие происходило в поле, когда мы, взволнованные и измотанные, входили наконец в жилище Серенчешей, нас встречал целый детский сад, взбунтовавшийся и признающий лишь принципы Руссо. На кровати, на земляном полу, на сундуках, на подоконниках, вцепившись друг дружку в волосы, сидели или лежали дети, по большей части голые. На нижней и верхней приступке куполообразной печи тесными рядами, плотно прижавшись друг к другу, тоже сидели дети, словно на алтаре ударившегося в крайности барокко мастера. Они хныкали — хотели есть.
Серенчеши голодали, однообразно и совершенно откровенно. Семья, живущая с ними под одной крышей, тоже голодала. Да и вообще вся пуста хотела есть. Правда, глаза у людей не лезли на лоб от голода и кричать, схватившись за животы, они не кричали, но голодали постоянно, молча и открыто. Собирали в лесу грибы и ели их. Когда не было грибов, воровали со свекольных полей ботву и ели ее. Ели все-таки каждый день, но так мало, что, пожалуй, едва восполняли энергию, потраченную на пережевывание пищи. «Угостила бы я вас, дорогие мои, — говорила тетя Рози, когда появлялась наконец в доме, и, сметя со стула кучу ребятишек, приглашала нас сесть, — да вот только немного пустой похлебки осталось, если ребятня еще не съела». Похлебку, конечно, уже съели. Через минуту они съедали и то, что приносили мы. Съедали и долю беременной или скорбящей тети Мальви, которая с пренебрежением отклоняла всякое угощение. В пусте одна только она не хотела есть.