Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Я оцепенел, больше потрясенный их спокойной рассудительностью, чем самим несчастьем.

— Ты почему не пишешь, эфенди?

С трудом я заставил себя дописать прошение кадию.

Да, жизнь еще горше, чем я себе представлял.

Молла Ибрагим вернулся с какими-то свертками.

— Готово?

Он назвал цену, получил деньги, и жупчане вышли, толкаясь в дверях.

Я смотрел им вслед.

— Никто слезы не проронил, горького слова не сказал. Словно и не их касается.

— Меньше всего слов тратит тот, кого беда больше всего прищучила. К тому же и привыкли они к горю. Против них все — и небо, и земля, и люди. Помоги мне украсить писарскую.

— Зачем?

— Завтра день рождения султана. Держи-ка.

Я

непонимающе смотрел на него: это еще что за шутка?

Нет, он не шутил. Самым серьезным образом занялся он этим несерьезным делом, работал увлеченно и горячо, чуть ли не с восторгом.

Из разноцветной бумаги ножницами вырезал полумесяц, звезды, ленты, все это мы наклеили на стекло и оконные рамы, сотворив в непосредственной близости от городских нужников небесный свод: множество ярких звезд и острых рогов полумесяцев расцветило наш писарский хлев, а в окне мы выставили портрет Абдул-Хамида и написали под ним: «Да продлит аллах твою жизнь на долгие годы», и рядом пристроили изображение отряда янычар, радостно отправляющихся на войну, под которым написали: «Аллах даровал нам непобедимую армию».

При этом я гнал от себя мысль, назойливо лезшую мне в голову, что и я был в этой непобедимой армии, когда она спасалась бегством через Днестр. А, плевать! Это ведь вранье, праздник.

На окно мы поставили свечи, когда стемнело, зажгли их и вышли на улицу полюбоваться творением рук своих.

Молла Ибрагим, восхищенный своей затеей, не мог сдержать радости:

— Красиво?

— Красиво.

— Никто не додумается выставить янычар.

— Никто.

— А звезды? Месяц и звезды как?

— Превосходно.

Было убого, было смешно, было омерзительно. Впору было плакать и скрежетать зубами, а я смеялся и над восторженностью приятеля, и над собственной гадливостью. Вконец выбили меня из колеи немногословные крестьяне из Жупчи. Сидят они сейчас где-то в большом чужом городе и ждут, когда им вернут тела родных, а я гляжу на этот ярмарочный балаган и смеюсь, смеюсь, смеюсь. Смеюсь до слез. Не буду смеяться — останутся только слезы.

— Замолчи! — шепнул Молла Ибрагим, испуганно озираясь по сторонам.— Чего ты смеешься? Что здесь смешного?

Не знаю, подумал я, не знаю, почему я смеюсь и над чем смеюсь.

Потому ли, что мы украсили писарскую и зажгли свечи под разноцветными звездами и геройским султаном, или потому, что убили имама и двух крестьян из Жупчи и их родичи сейчас молчат в темноте, ожидая утра, когда повезут домой мертвые тела? Или потому, что под Хотином сложили головы все мои товарищи? Или потому, что цирюльник Салих с Алифаковаца все еще ждет своих сыновей?

Не знаю, почему я смеюсь.

3. И все же — счастье

Я брел по улочкам своего города, без цели — никуда, а оказался перед закопченными стенами своего дома — нигде.

Неужто каждое поколение начинает все сызнова?

Это мертвое прошлое и пустое настоящее, эти черные развалины минувшего, на которых я не собираюсь ничего строить, все же для меня что-то значат. Только вот что? Я вижу знакомую по детским воспоминаниям лунную дорожку, сейчас она вводит в заблуждение, заливая пожарище серебром. Видел ли я ее сверху, из окна своей комнаты, которой теперь нет, или под хотинской крепостью, тоскуя по дому? Уже давно я путаюсь во времени и пространстве и часто не знаю, где я и когда произошло то или иное событие. Никаких границ, как в пустыне, как в небе; воспоминания плывут беспрепятственно, останавливаясь там, где им заблагорассудится. Они как облака, которым безразлично, где быть, безразлично, когда появиться и когда исчезнуть. Мне это не мешает, даже удобно: не надо ничего решать.

Услышав ее голос, я удивился. Вот уж не думал, что здесь есть кто-то живой. Потом я спрашивал себя: как она узнала меня? Верила ли, что лишь моя тень может прийти на это кладбище? Или видела, когда

я сюда приходил раньше?

Я подошел к ограде, только чтобы поздороваться, как-никак мы были соседи, а ушел, когда часы на башне пробили полночь.

«Тияна,— тихо и удивленно шептал я, спускаясь по длинной каменной лестнице, ведущей к базару.— Тияна». И ничего больше. Одно лишь это необычное имя.

Вот дуралей! Что мне эта девушка? Что мне это имя, которое отзывается в душе полнозвучным колоколом? Я утешал себя тем, что, когда вернулся к своему бывшему дому, был ненамного умнее. Свечи перед портретом султана погашены, не видно разноцветных звезд на стеклах окон, я позабыл про крестьян из Жупчи, которые спят где-нибудь на базаре под телегами в ожидании утра, когда им выдадут тела родных, и пошел наверх, сам не зная зачем.

Давний, с детства исхоженный путь привел меня к пожарищу, не вызывавшему воспоминаний. Я стоял перед ним с мертвой душой, сердце гулко колотилось в груди, как в пустой пещере. Да и какие могли быть здесь воспоминания? Неудержимые, но смутные желания, витающие над милым, недобрым городом. Детская комната, населенная образами пламенного воображения, не стесненного никакими преградами. Далекий, как месяц, отец, всю жизнь легкомысленно спускавший то, что приобретал; мать, не думавшая ни о детях, ни о боге, а только о нем, о своем муже, и наверняка умершая от тоски по нему, а не от чумы; сестра, с которой я не умел разговаривать, потому что она была из какого-то другого мира; нудная тетка со своей слезливой любовью и вечными наветами на неблагодарного мужа, сбежавшего от нее неизвестно куда, чему я нисколько не удивлялся. Наверху, над разросшимся бурьяном, была комната отца, в нее мне позволялось входить лишь два раза в год, на байрам, чтобы поклониться отцу и поцеловать ему руку, белую, красивую, не знающую черного труда. Теперь и это казалось сном.

Я ни в чем их не виню, не корю за то, что они не оставили мне даже воспоминаний. Жили как могли, и, уж конечно, не хотели, чтоб я стоял на этом пепелище после их смерти с опустелой душой.

Я никогда никому об этом не рассказывал (прав Молла Ибрагим: труднее всего говорить о том, что тебя ближе всего касается) и вдруг рассказал, уже на второй вечер, девушке, бывшей своей соседке, о которой за минуту до встречи и думать не думал. В первый вечер я рассказывал ей о войне, вроде и не про себя, а вышло про себя. Обо мне она и сказала: «Боже, как несчастны люди!» Обо мне и обо всех людях. И о себе?

Только это и сказала. А так слушала и молчала.

Спускаясь по каменным ступенькам улицы (Тияна слегка улыбнулась, когда часы пробили полночь), я не удивлялся тому, что произошло, хотя понимал, что довольно-таки странно почти незнакомой девушке рассказывать то, что никогда никому не рассказывал, что лишь вот сейчас, здесь, сложилось в слова. Говорил я потому, что светила луна, что обгоревшие стены дома не будили во мне воспоминаний, что тонкие белые руки лежали на ветхой ограде, что на меня задумчиво и мягко смотрели черные детские глаза взрослой девушки, что слушала она меня так, как меня никогда никто в жизни не слушал. Всего этого я себе не объяснял — не было нужды. Я знал только одно: я остановился. Восстановились границы.

Не условливаясь, назавтра вечером мы снова оказались у ограды, разделяющей два сада. И на третий вечер, и на четвертый, и лето пошло на убыль, а мы все прятались во тьме, не желая, чтоб люди узнали, как мы стали нужны друг другу. Но люди знали.

Все чаще она со мной и тогда, когда я один. Я уношу с собой ее имя и мерцающую тень под деревом. В моей душе звучит ее грудной голос слаще журчания воды.

Бумажные звезды и портрет султана красуются на окнах писарской до другого торжественного случая и больше уже не смешат меня. Я не вижу их. Рассеянно пишу прошения в суд или письма солдатам и каждый раз перечитываю, боюсь, напишу «любимая». Не дело, если кадий прочтет это в жалобе на должника.

Поделиться с друзьями: