Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

И все время, пока мы ждали, чтоб пришли из штаба составить акт о смерти, поскольку человек умер не от пули или вражеской сабли, мы не сводили глаз с разверстой кровавой раны на его шее и со страхом думали о том, что станет теперь делать младший брат, который без слез и рыданий пожирал глазами перерезанное горло, не позволяя прикрыть покойника. Слышны были только его глухие стоны.

Когда Молла Ибрагим со своим молодым помощником составили акт, совершенно бессмысленный, так как причина самоубийства осталась неизвестна — о вчерашнем насилии никто не упоминал, а ничего другого не приходило в голову,— женщина без слов указала, где лежит лопата, и снова заперлась в доме.

Младший брат сам выкопал могилу в сырой земле, положил охапку осоки на дно, в воду, и сам опустил туда брата, упорно

отказываясь от нашей помощи. Второй охапкой осоки он укрыл мертвого, а на лицо ему положил свой платок. Забросав могилу землей, он подождал, пока все мы кинем по горсти грязи на сырой холмик, и движением руки попросил нас уйти.

Он долго просидел у могилы в полном одиночестве. Кто знает, о чем он думал, что говорил себе и мертвому брату, которого любил больше самого себя. Об этом мы уже никогда не узнаем. Наконец он встал. Но не нагнулся, не поцеловал могилу, не прочел молитвы, просто отвел глаза от сырого холмика и пошел в сторону болот. Мы звали его, бежали за ним, уговаривали вернуться. Он даже не оглянулся, да и слышал ли он нас? Мы видели, как он вошел в воду сначала по щиколотку, потом по колени и исчез в осоке. Куда он пошел, зачем, изменил ли ему рассудок, трудно сказать. Больше его никто не видел.

Молодой помощник Моллы Ибрагима, студент Рамиз, чтоб не возвращаться по ночной поре, остался у нас ночевать.

Он пустился с нами в разговоры, но больше слушал, нежели говорил, а говорил он удивительные вещи, будто ему было известно про нас все.

Я рассказал ему о том, что произошло, и он ответил, устало усмехаясь:

— Их убивают, они убивают себя. Народ только и знает, что голод, кровь, нищету, мучительное прозябание на своей земле и бессмысленную смерть на чужой. А богатеи вернутся домой, как один, и начнут плести сказки о славе и пить кровь из тех, кто останется в живых.

Никогда мне не приходилось слышать таких речей. Мы крыли почем зря и небо, и землю, и бога, и людей, но такого и в мыслях не держали.

— Зачем ты пришел сюда? — спросил я его.

— Чтоб видеть и это,— ответил он, задумчиво глядя в окружающую нас черную ночь.

Забылись другие события, более важные, тяжелые, жуткие, а если не забылись, они не преследуют меня как привидения. Я теперь почти не вспоминаю о сражениях, ранах, жестокости, которую называют геройством, об отвратительной кровавой бойне, о бездушном упоении боем, о животном страхе. Не вспоминаю широкий Днестр, вздувшийся от дождей, когда нас отрезало от основной армии, оставшейся на другом берегу, когда тысячи солдат полегли или попали в плен, а сотни потонули в страшной реке. Не вспоминаю, как переплывал Днестр, волоча за собой в продырявленной лодке ротного писаря Моллу Ибрагима, который обмарался от страха и умолял меня никому об этом не рассказывать. Забылось множество событий, которые могли бы запомниться и близостью смерти, и чувством ужаса или стыда, а вот эти два случая почему-то засели в памяти. Скорее всего потому, что я не в состоянии был понять их и объяснить, а загадки дольше держатся в памяти, чем простые истины.

2. Тоска и смех

Впервые я все это рассказал одной девушке, причем рассказал по порядку, с начала до конца. Тогда только и для меня самого это сложилось в связный рассказ, потому что до сих пор я блуждал в чаще разрозненных фактов, тонул в тумане страха, будто все происходило за пределами определенного времени и определенного смысла, как ночной кошмар, в который не можешь поверить, но и отбросить тоже не в силах. А почему именно ей и почему об этом, я и сам не знаю. Мне показалось, что она умеет слушать; понять, конечно, не поймет, но порой важнее, чтоб тебя выслушали, чем поняли.

Опыт научил меня: то, что не можешь объяснить себе, попробуй объяснить другому. Себя можно ввести в заблуждение частью картины, которая неожиданно выходит на первый план, трудно выразимым чувством, ускользающим от мучительного процесса осознания в одурманивающий туман, не требующий объяснения. Когда рассказываешь другому, нужны точные слова, их и подбираешь, чувствуешь, что они где-то в тебе, гонишься за ними, за их тенью и вдруг видишь их на лице собеседника, когда во взгляде его начинает сквозить понимание. Собеседник —

повитуха при тяжелых родах слова. А может, и того важнее. Если он хочет понять тебя.

А она хотела, и сильнее, чем я мог ожидать. По мере того как я рассказывал, с ее лица сходила жизнерадостность, которая, возможно, и вызвала меня на непредвиденный разговор, и оно приняло вдруг зрелое и печальное выражение.

— Боже, как люди несчастны! — отозвалась она коротко.

А мне это как-то не приходило в голову, хотя тут показалось, что как раз об этом я и думал. Мысль не очень глубокая и отнюдь не новая; люди повторяют ее с тех пор, как начали думать. И не так удивила меня сама мысль, хоть и прозвучала она для меня неожиданно, сколько убежденность, с какой она была высказана. Девушка как будто отомкнула самый свой глубокий тайник, открывшись передо мной, вообще первый раз открывшись перед посторонним вот так, до конца. Я был счастлив, что обнаружил хоть что-то новое в другом человеке, и только для себя.

Зовут ее Тияна. Отца ее, Мичу Белотрепича, христианина, убили неизвестные, так и не найденные убийцы два года назад, когда он со скорняжным товаром отправился на ярмарку в Вишеград. Власти не особенно усердствовали в розыске убийц, из чего можно было заключить, что истина их не особенно волновала или что они знали ее и стремились к тому, чтоб поскорее предать забвению.

Все странно, все не так, как надо. Но я не выбирал обстоятельств, и обстоятельства не выбирали меня: мы столкнулись, как птица с бурей.

Когда я вернулся с войны, меня встретили дурные вести. Семье моей пришлось хуже, чем если бы она была в Хотине: отца, мать, сестру и тетку — всех скосила чума. Даже могилы их были никому не ведомы; в один день умирали сотни, и живые торопились зарыть мертвых где придется. Ветхий отцовский дом сгорел, подожгли его цыгане, схоронившиеся в нем зимой от холода, подожгли нечаянно, по небрежности — чужой же! Время от времени я ходил смотреть на закопченные стены и мертвые глаза мертвого строения, не в силах вообразить в нем его бывших хозяев, словно оно было пустым от века. Не представлял я и себя в нем в прежние времена. В памяти моей жил не я, а кто-то другой. Сад разорили. Двор зарос терновником, от всего веяло грустью и запустением. Меня уговаривали продать усадьбу, я не хотел, словно еще надеялся, что вернутся воспоминания, а вдруг и самому понадобится. Но это пришло в голову позднее, в то время мне все было безразлично. Как-то особенно безразлично, когда не чувствуешь ни глубокой тоски, ни тяжкого горя.

Меня охватило цепенящее равнодушие — не горюю, не радуюсь. Я повидал столько смертей, что собственное спасение воспринял как нежданный подарок, полученный неизвестно как, неизвестно от кого, почти как чудо. И если до моего сознания еще не дошла эта, можно сказать, неправдоподобная истина, то тело мое в полной мере постигло ее значение. Мне была подарена, по сути дела, вторая жизнь, все остальное было неважно, пока неважно. Это была надбавка, счастье, которым обделили тысячи других людей, а тысячи не могли его оценить, ибо не прошли путь, который прошел я. Мало кто в городе мог сказать: я счастлив, я живу; пожалуй, только я один. Я не говорил таких слов, хотя чувствовал это каждой жилкой, всем своим существом. Другим это было недоступно, потому что они не висели над пропастью.

Ничто иное меня не волновало, даже завтрашний день и, возможно, новые беды; меня никуда не звали, ничего не предлагали, и я ничего не просил. Никого ни в чем не упрекал. Людям я, по всей видимости, казался безумцем. У меня не было службы, не было дома, ничего не было, но меня это совершенно не трогало.

Часами я сидел на камне перед Беговой мечетью и смотрел или на прохожих, или в небо, или в пустоту. Слушал воробьев, их забавное чириканье, напоминающее то незлобивую ссору, то веселую болтовню. Они походили на обыкновенных людей — сварливых, добродушных, веселых, легкомысленных, миролюбивых, довольствующихся малым, стойких в несчастье, способных на мелкое мошенничество, лишенных спеси. Они были кроткие и безвредные, как дети. И детей я любил, их звонкие голоса, быстрое шлепанье босых ног, радостный смех, бесхитростную грубость речи. Только когда начиналась драка, я в волнении закрывал глаза и затыкал уши.

Поделиться с друзьями: