Избранное
Шрифт:
Я опять же согласен. Никакой такой магии личности я у себя не знаю. И у других, кстати сказать, тоже. Но тут мне вспоминается Джимми, и я ото всей души соглашаюсь с К.
Но, К., говорю, пожалуйста, можно мне?.. Я уговариваю ее вернуться к Элиоту, пока сам я пойду в дом и приготовлю чай.
К. — англичанка, выросла в доме приходского священника, воспитывалась в закрытой школе для девочек, так что в кухне у нее, как и следовало ожидать, кавардак. Но из знакомства с К. я почерпнул такой урок: дом вверх дном — это признак жизни, а те, кто постоянно заняты приведением своего дома в порядок, предвосхищают приход смерти. Среди прочего непотребства К. не позаботилась подобрать с пола кровавые ошметки печенки, которыми кормила кошек, и навстречу мне в воздух со зловещим гудением поднимается туча мух — на какой-то миг мне кажется, что я нахожусь на подмостках, где идет пьеса Жан-Поля Сартра. Пока греется чайник, я с удовлетворением замечаю, что К. побывала на море во время отлива и набрала съедобных моллюсков пиппи, теперь, лежа в миске с водой, они нахально повысовывались из своих раковин, привлеченные просыпанной в воду мукой, и вода над ними вся так и кипит от подводных фонтанчиков, которые они выпускают, отцеживая муку; мне кажется, что я смотрю на распустившийся в море сад карликовых кактусов, колышущихся под дыханием несуществующего ветра,— новый и небывалый японский подводный сад, жаль только, красок у цветов нет… Но я размечтался, а чайник тем временем перекипел, и К. окликает меня и спрашивает, не распаялся ли он у меня, добавляя мне в утешение, что на этой неделе у нее это уже один раз случилось. К счастью, чайник целехонек.
Мы относим чай на подносе по ступеням в сад, где так приятно валяться на траве головой в тени и любоваться ослепительными треугольниками моря между дюнами. И снова, в сотый раз, я удивляюсь, как это К. удается каждый год добиваться таких результатов в своем саду на чистом песке? Ну понятно, скажем, спаржа, дыни, огурцы, кабачки и тыква. Но у нее чего только нет! Тут, конечно, помогают посадки люпина, и кучи компоста у нее по всему участку, но чуть копнешь, а под ними уже песок, разве чуть потемнее обычного, но все же настоящий песок! Что позволяет К. творить эти ежегодные садоводческие чудеса? Подозреваю, что своим искусством она обязана длинному ряду предков — крепких английских деревенских сквайров со светло-голубыми глазами. Но если это сказать К., она останется совершенно равнодушной. Наверно, заподозрит меня в снобизме. А ведь, если на то пошло, она покинула Англию, потому что там не хватало свободной почвы для ее корней,— и как хорошо принялись ее корни на этом песчаном и бедном участке новозеландской почвы! Она осталась англичанкой, да еще какой. И стала новозеландкой, и тоже очень ярко выраженной. Я вот уж на что новозеландец, но где мне сравниться с нею в непринужденности, в полнейшем неведении притворства, в сочувствии любому поведению, продиктованному внутренней потребностью, в великолепнейшем отсутствии самолюбия и в невосприимчивости ко всякому нечистому и коммерческому влиянию… Мне очень жаль, но я и как садовник не могу идти с ней в сравнение.
Кстати, насчет Элиота, говорит К., но я перебиваю и советую посмотреть, кто это сюда идет по дюнам?
Я приветственно машу рукой, но Майкл не отвечает, на таком расстоянии он еще не обращает на нас внимания. Он шагает медленными, большими шагами и внимательно оглядывается вокруг себя — не попадется ли какое-нибудь растение, прежде им не замеченное? При таком зрении это мудрено, однако он не отрывает глаз от земли. Вид у него фантастический. Волосы не стриженные, смуглая, загорелая кожа обнажена; на нем одни только рваные штаны, сползающие много ниже пояса, и не менее драный пиджачишко, распахнутый на голой груди. Подходя к саду К., он убыстряет шаги и стоя здоровается. Манеры у него изысканные, я чувствую смущение, когда он говорит мне: «Добро пожаловать снова в Маунт-Маунгануи!» Худощавое, тонкое лицо аскета, впалые щеки и грудь, если бы не холодная голубизна глубоко сидящих глаз, не вяжущаяся с темным загаром, его можно было принять за индуса из какой-нибудь нищенствующей религиозной секты. Оттого, наверно, что он меня смутил, я сразу начинаю над ним подтрунивать. Я отлично знаю, что он не пьет ничего, кроме чистой воды, и очень мало ест, всего раз в сутки (и никогда — в гостях), однако же предлагаю ему чай. Или, может, бутылочку пива? Майкл отвечает: «Нет, благодарю» (отчетливо, как маори, выговаривая гласные).
15
Фрэнсис Ходжкинс.— Примечание автора.
Похоже, грибы и лишайники, а также вдохновенье Майкла неисчерпаемы. Но тут К. вставляет замечание о моллюсках, и он, сделав вираж, пускается рассказывать про наутилусов, которые носятся по морям в своей плавучей раковине, хотя на самом деле они скорее маленькие осьминожки, и он так ярко описывает, каким способом они размножаются, что ясный солнечный день для меня слегка меркнет. По некоторым теориям, истинными представителями вида являются женские особи, а самцы — более позднее и в каком-то смысле лишнее образование, они могут в конце концов снова стать ненужными. Вон в Руакуро проводятся опыты по искусственному осеменению: одного быка хватает на сотни и сотни коров, хотя природа продолжает поставлять их в более или менее равных количествах. А что, если это всерьез распространится на род людской? «Лишняя» мужская особь сыграла преимущественную роль в строительстве цивилизации и все-таки она в конце концов окажется ненужной. Не могу об этом спокойно думать и гоню неприятные мысли, но, конечно, если в составе будущего матриархального совета мира будут заседать такие симпатичные люди, как К., все еще может оказаться не так плохо. Да и потом, хотя действительно набежали облачка, но все-таки день такой прекрасный, разве можно в такой день впадать в уныние от того, что вздумает брякнуть Майкл? Небо по-прежнему удивительно синее, но ветер с моря усиливается, и протяжный гул прибоя слышен даже здесь, в дюнах. В вышине над дюнами взлетают чайки и ныряют вниз, я представляю себе их стоящими на песке у воды, все как одна клювом против ветра, иначе он им взъерошит перья вокруг шеи наподобие жабо, а это им неприятно, и к тому же с таким парусом при сильном порыве может занести, куда и не чаял. В одном из маленьких треугольных просветов между дюнами мне виден у горизонта краешек острова Мотити, на котором мы с К. давно хотели побывать, чтобы посмотреть ломовых лошадей, которых там выращивают… Помню, как это было, когда одного жеребца привезли на ферму к моему дяде. Накануне я до глубокой ночи читал Плутарха, и у меня было полное впечатление, что в этом прекрасном коне на самом деле живет божество, хотя я, конечно, слегка спутал его с конем из «Иова», с тем, что при трубном звуке издает «гу! гу!» и храпение ноздрей его — ужас [16] . Наша кобыла Эми, хотя я ее нежно любил, рядом с этим дивным созданием казалась жалкой никудышкой. А ведь в ней тоже был огонь, я даже гордился ею, она выказывала столько своенравия, что в помощь ее животной природе требовалось немало человеческой изобретательности. Потом, принимая от дяди чек, хозяин жеребца сказал: «Да, мистер Сарджесон, это была редкостная работа!» — и дядя, восхищенный не меньше меня, выразил полнейшее удовлетворение. Только через несколько месяцев, после того как мы все это время оберегали Эми, памятуя о ее положении, а она на пахотных работах вдруг возьми и поведи себя самым неподобающим образом, к нам в душу закралось сомнение. Я разговаривал с ней нежным голосом, называл ее «божественной арабкой», задавал ей шуточные вопросы, как там дела с жеребенком и кто он будет, мальчик или девочка? А она знай себе помалкивала и отворачивалась, и нижняя губа у нее вздрагивала, словно я разволновал и расстроил бедную Эми своими неделикатными расспросами. Но со временем все разъяснилось: жеребенка не было. На следующий сезон я спросил у дяди, привезут ли снова для Эми жеребца, но он ответил «нет», обойдется она без такого дорогого удовольствия.
16
«Иов», гл. 39; 19—25.
Каким образом, я прослушал, но Майкл уже перешел к слову божьему. Он большой знаток Священного писания, из тех протестантов, с которыми можно обсуждать божественные тексты, чего с католиками, как правило, делать не стоит,— неправда, будто бы читать Библию им запрещено, но это и не поощряется, и большинство ее не раскрывают; зато они досконально разбираются в тонкостях церковной доктрины, а в этом как раз обычно не смыслят протестанты, редко встретишь протестанта, даже среди священников, который мог бы внятно объяснить суть доктрины непорочного зачатия; с другой стороны, премудрых католиков подчас полезно осадить напоминанием, что аще не будете как дети, то… Обсуждать библейские темы с Майклом для меня — одно удовольствие: он взыскует духа и духом он жив; он все знает и о темных местах, и о неразрешимых противоречиях, и о лакунах, но не позволяет всему этому посягать на свое душевное равновесие. Почему учеников двенадцать? — задает он вопрос как раз в эту минуту. Есть ли тут связь с двенадцатью знаками зодиака? К. задумывается над значением их имен, и мы с ней наперегонки начинаем их перебирать. Майкл конечно, помнит всех, но по своей доброте предоставляет нам довести это состязание до конца, и выигрывает К.: она вспоминает Фаддея. Майкл говорит, что имена — это очень важно. Вот, например Иаков. Это последователь, он держал своего брата Исава за пятку, а пятка — часть тела, связывающая человека с землей, точка, в которой материя покидает землю, чтобы стать одухотворенной; имя Иаков всегда напоминает нам о власти земли, человек, названный Иаковом, будет, скорее всего, близок к природе, наверно, он окажется деловым, ответственным, твердо стоящим на земле, не то что какой-нибудь летун и суетливый верхогляд. Характерно, что среди апостолов два Иакова, их, наверно, можно представить себе как две надежные и крепкие ноги, на которых покоится все тело. Позднее Иаков видоизменяется в Джеймса. Но с ним происходят и другие перемены — например, Яго Диего Хэмиш. К. прерывает его и говорит, что близкие к природе Яковы ей по душе, она и сама как-то один раз, живя в большом городе, не выдержала и спросила в магазине яблок, это в начале декабря месяца, и потом, сидя в парке, долго не могла прийти в себя от досады на собственную глупость и даже не посмотрела на молодого человека, который старался привлечь ее внимание самым непристойным образом; он тоже был жертвой большого города, но ей, его сестре по несчастью, было в эту минуту просто не до него. Да, говорю я, и все-таки это мило с твоей стороны, К., что ты чувствовала себя его сестрой по несчастью, такие юноши напоминают единственную жену мсье Верду, которую он не смог убить: глядя на них, все время хочется набить побольше добра к себе в чемодан — одну вещь запихнешь, и сразу тянет засунуть еще что-нибудь — и так до бесконечности, покуда не отступишься или пока чемодан не лопнет. Это природная жизненная сила, которую нельзя ни убить, ни обвести ограждающим кругом, особенно в городе. Может быть, тот молодой человек хотел бы переиначить принятую легенду: Ева соблазнила Адама яблоком, но, если райский сад был тропический, вполне возможно, что она сама была соблазнена, скажем, бананом — помнится, на этом основании кто-то построил целую теорию. Этот молодой человек — Исав, обездоленный, лишенный первородного права и стремящийся вернуть себе хоть что-нибудь. О том, как уродует человеческую природу большой холодный торговый город, можно прочитать у Диккенса. Да, да, возьми, например, начало «Дэвида Копперфилда», где Дэвид блуждает один по Лондону. А еще лучше — прочитай между строк. Знаешь ли, рассказываю я, самым образованным и тонким знатоком Диккенса, какого я встречал, был один пожилой господин, удивительно занятный, обаятельный, любезный и начитанный, который раз в неделю наряжался с величайшим тщанием и шел бродить по улицам в поисках эротических приключений. Брюки в полоску, галстук бабочкой, котелок, пенсне, на руках — желтые перчатки, под мышкой — трость с золотым набалдашником. Мне иногда дозволялось сопровождать его на этих прогулках, и, когда я пригляделся и разобрался, оказалось, что столько народу, притом самого разного, заняты тем же. Встречались представители всех слоев общества, всех профессий и призваний. Что же, это жизнь, природная сила на городской манер, и нечего тут пугаться, наоборот, сам поневоле взбадриваешься. Удивительна эта неисчерпаемая сила и отвага в человеческой натуре. Неправда, что жажда риска и приключений умерла — просто в городских условиях она приобретает эротическую направленность. Если отвлечься от непристойности и, допустим, даже безнравственности его поведения, говорю я К., ты представь себе, как, должно быть, билось у этого молодого человека сердце — кто знает, не сильнее ли, чем у самого храброго альпиниста?
Наступает долгое молчание, и я вдруг ощущаю тревогу — не из-за того, что сейчас говорил, но я так надолго прервал Майкла, и мне кажется, что у него немного обиженный вид. Ты прости меня, Майкл, говорю я ему, и его лицо сразу оживает пониманием, сочувствием и любезностью. Я очень интересно рассуждал, говорит он, однако дело уже к вечеру, а ему предстоит еще довольно долгий путь. Он вежливо прощается с нами, и сразу же длинные ноги на полном ходу выносят его из сада, но потом мы видим, как он в дюнах замедляет шаги и начинает снова искать вокруг себя признаки жизни, до сих пор ускользавшие от его наблюдения. А мы с К. бросаем монетку — готовить еду выпало мне. К. говорит, что умирает с голоду и не может ждать ни минуты. Придется, отвечаю, все же подождать минут двадцать. Думаешь, я не умираю с голоду? Моллюсков она набрала, а вот есть ли в доме рис? У нее в доме нет. Зато есть у меня в рюкзаке. А масло есть? Тоже нет. Но мой рюкзак как волшебный кувшин бедной вдовы из сказки. Хорошо, пусть она только принесет мне с огорода один стручок острого и два сладкого перца и два больших зубчика чеснока. Сам бегу на кухню и включаю все горелки на максимум. Потом заглядываю в кладовку и издаю радостный вопль: там оказалась миска с супом. Входит К. и уверяет, что суп доисторический, но я не обращаю внимания, добавляю воды (дай бог, чтобы не слишком), переливаю в кастрюлю и ставлю разогреться. Растительное и сливочное масло, соль и нарезанный чеснок идут в глубокую чугунную сковороду. Отмеряю шесть столовых ложек рису, из чревоугодия добавляю еще две. Промываю рис в десяти водах, ненадолго оставляю, чтоб подсох, затем засыпаю на сковороду. Одной рукой, не переставая, помешиваю, другой разоряю подводный сад — сливаю с моллюсков воду, высыпаю их со стуком в жаровню и засовываю в духовку. На мгновение отвлекаюсь, чтобы сказать К., что я, конечно, несносен и сознаю это, но пусть она все-таки нарежет перец. Когда рис приобретает темно-золотистый оттенок, выливаю на сковороду суп и продолжаю мешать, а сам заглядываю в духовку: раковины уже раскрылись. Не подаст ли мне К. нарезанный перец? И пусть достанет жаровню и выберет раковины. Кладу нарезанный перец, рис густеет, и я не могу отойти от плиты, но мне пришла в голову блестящая мысль, и я прошу К. сходить и достать из моего рюкзака баночку консервированных мидий. К. негодует. Это разложенчество, она не хочет есть консервы. Но я говорю, что мне подарили эту банку в прошлом году, надо же их употребить, а то испортятся. Не будь пуританкой, К., уговариваю я, такова жизнь, которой мы живем. Она почти со слезами приносит банку, вскрывает — аромат несказанный, целое море гастрономических восторгов; мы чуть не падаем; из-под крышки поднимается фосфорический парок, и в голову лезут мысли о крысином яде. К. готова вышвырнуть банку со всем содержимым в окно, но я успеваю перехватить и вытряхиваю мидий в помойное ведро. В утешение прошу К. достать и открыть бутылку пива — подарок Джимми. Впитает ли рис всю жидкость? Я немного волнуюсь, но потом страх проходит, и я наверху блаженства. Кладу в рис печеных моллюсков и еще раз говорю К., что сознаю, до чего я несносен. Надо выставить на стол две глубокие тарелки, две вилки и два стакана. Кушанье божественно загустевает. Самое оно! Я пробую. К. тоже пробует. Каждая рисинка целенькая и сама по себе, врассыпку. А какой аромат. Амброзия. Мы пьем пиво, и я раскладываю варево по тарелкам. Вступает в действие механизм одухотворения материей…
В первом утреннем автобусе я оказался единственным пассажиром. Я сижу бок о бок с водителем, и постепенно наше затянувшееся молчание начинает меня угнетать. В нем, похоже, содержится малоприятный намек на то, что сидеть-то я, конечно, сижу рядом, но отношения между нами сугубо деловые — а может быть, просто и он, и я с утра пораньше немного не в духе. Но вот из залива Пленти встало солнце, по-видимому нарочно, чтобы нас обоих ослепить, мой водитель надевает темные очки — и вдруг, ни слова не говоря, достает из кармана, не глядя, вторую пару и протягивает мне, от этого доброго жеста у меня возникло такое чувство, будто я принят в местную человеческую семью,— впрочем, через минуту оказалось, что я слишком увлекся: за поворотом мы останавливаемся, в автобус влезает маленький кареглазый шотландец в пальто, он здоровается с водителем, называет его по имени и устраивается на сиденье рядом со мною. Что я не смог по-настоящему принять участия в их разговоре, было естественно, и я не обиделся, но мне неприятно было чувствовать, что я мешаю. Я предложил шотландцу поменяться местами, но он мне ответил: «Сидишь, парень? И сиди. И сиди».— «Да ладно,— сказал водитель,— он вроде ничего малыш». Так что я оказался не только чужаком, но еще и маленьким мальчиком, хотя был явно самым старшим из троих. Они словно угадали каким-то таинственным способом роль, обычно выпадающую на мою долю; еще немного пороются в памяти, и глядишь, посыплются вопросы, к которым я так привык: почему я не пишу детективов, приключенческих повестей, рассказов о любви? Почему не публикую в газетах и журналах очерки-описания своих путешествий? Почему не пишу о людях, живущих в государственных домах? Почему я пишу бессюжетные вещи? Почему не пишу о приличных людях? Почему не отношусь к своему сочинительству как к обыкновенному хобби? Почему не устроюсь на работу? Неужели я не понимаю, что должен, как все, зарабатывать на жизнь? Разве мне не надоело вести нищенский образ жизни, как будто бы у нас по-прежнему депрессия? Почему я уклоняюсь от ответственности? Почему бы мне, при моем уме, не пойти учителем в школу или заняться бизнесом? Не пора ли наконец вырасти и стать взрослым? Не пора ли очнуться? Сколько можно жить вымыслами? Может быть, настало время принять мир таким, какой он есть? Почему бы не жить как все: ночью спать, днем работать? Почему у меня огород так неаккуратно выглядит, при том что я трачу на него столько времени? Неужели я не могу научиться вести себя как человек? Почему я вожу компанию со всякой голытьбой, у которой нет ни гроша за душой, как и у меня самого? Почему живу в Новой Зеландии, если решил сделать себе имя? Что же, выходит, мне никакие законы не писаны? Почему я ссылаюсь на Библию, раз я перестал ходить в церковь и отпал от религии? Почему я постоянно шучу? Почему к серьезным вопросам отношусь так легкомысленно? Ведь я же опозорил себя, разве я этого не понимаю? Что дает мне право считать себя умнее других? Откуда во мне такая бездна невежества? Зачем я так разбазариваю время? Почему никуда не хожу, не общаюсь с людьми? Почему я перестал интересоваться политикой? И неужели мне не стыдно, что я пустил по ветру собственную жизнь? Но все это я готов был стерпеть, если бы не сидел так неудобно. Сначала я попробовал откинуться назад, чтобы не мешать их беседе, потом нагнулся и стал перевязывать шнурки, предоставляя ей литься надо мною, в конце концов сел, скрестив руки и подавшись корпусом вперед. Все было неудобно. Но затруднение испытывал не я один: им тоже, раз я сидел между ними, приходилось как-то устраиваться, чтобы вести разговор сквозь меня, или у меня за спиной, или над моей головой. Совсем уж игнорировать мое присутствие они тоже не могли. Я пробовал не слушать, что они говорят, а вместо этого изо всех сил старался сосредоточить внимание на незнакомых пейзажах за окном, что, полагаю, удалось бы мне лучше, если бы они хоть немного больше отличались от других участков земной поверхности; правда, меня несколько удивил густой оттенок зелени на лугах, у меня мелькнула даже мысль, что фермеры в этих краях научились наконец вносить в почву поташ, но тут я вспомнил про солнцезащитные очки и поспешил их снять. Больше я надевать их не стал — благословенный край господень, или молочная ферма Империи, но я хотел смотреть на Новую Зеландию не через зеленые очки.
Вскоре я ощутил, что настроение у меня значительно улучшилось — при том, что местоположение осталось прежним. Меня живо заинтересовал рассказ шотландца об одной местной девушке, которую они оба знали. Слышал ли водитель, что вчера была ее свадьба, а вышла она вовсе не за того, с кем несколько лет водила дружбу? Шофер ни о чем таком понятия не имел и страшно удивился. А в чем же причина? Шотландец сказал, что не знает. И никто не знает. Никто в толк не возьмет. Оба помолчали, дивясь необъяснимому. А я чувствовал, как у меня учащенно забилось сердце, до того мне не терпелось услышать разгадку; словно все не связанные между собой обрывки скучной мертвой материи в моей памяти вдруг ожили и взошли паром, не хватает только искры, чтобы они, воспламенясь, соединились в новое занимательное единство; и тогда оно останется у меня еще более ярким воспоминанием, чем даже небо, перечеркнутое кривым хвостом кометы Галлея, на которое я с таким страхом и замиранием смотрел, когда был совсем еще маленьким мальчиком… Водитель прикинул и сказал, что человек, за которого вышла их знакомая, лет на пятнадцать, а то и на все двадцать старше ее. Маленький шотландец кивнул: да, никак не меньше пятнадцати. (Однажды ночью на ферму к моему дяде явился дальний сосед, из окна мансарды, где я спал, мне видна была его тень, падавшая за порог. Нас разбудил загодя лай собак, дядя засветил свечу и крикнул ночному гостю, чтобы тот входил. Из-за своей глухоты дядя всегда разговаривал очень громко, так что я поневоле слышал каждое слово. Но человека этого я так никогда и не видел, только тень. Он всего неделю как женился, и вот жена оставила его и уехала
к родителям, наговорила им, что будто бы он ее обижал, и теперь ему стало известно, что папаша и два брата с ружьями собрались по его душу. Как считает дядя, что ему делать? Мне пятьдесят пять лет, сказал он, вы вот, Сарджи, старый холостяк, ну скажите сами, стоило ли жениться, чтобы нарваться на такое? Эта Грейси, ее бросил рыжий такой парень с лесопилки, ну, я на ней и женился. Она сказала, что выйдет за меня и будет вести у меня хозяйство. Я подкупил мебели, кровать и все такое, обставил для нее свободную комнату. Она меня за это поцеловала, говорит, я всегда мечтала об отдельной комнате, а я говорю, надеюсь, тут тебе будет хорошо и уютно. И ни разу к ней не заходил, это дело, я считаю, не по мне, я уж не в том возрасте, а вы как, Сарджи? Почему же она врет, будто я ее обижал, ведь я мог бы, если бы захотел. Ей-богу, не понимаю, а еще жена, как же так?..) Помнит ли водитель, спросил маленький шотландец, как этот человек, за которого она теперь вышла, разорился и потерял собственную ферму во время депрессии — люди еще говорили, что его жена только рада, она у него была городская; но Боб не согласился уехать, из-за этого они и расстались, и жена потом выправила развод, так он слышал от людей; но старина Боб занялся контрактами по перевозкам и разбогател. Сколько у него грузовиков на ходу? Больше дюжины, он слышал. Водитель сомневался, чтобы так много, но все-таки у него с делами порядок, это точно, два вездехода он гоняет и еще большой грузовик. Неплохой парень — старина Боб, надежный. А вот про молодого-то, Гарри, этого не скажешь, поговаривают, что папаша слишком близко подпускал его к деньгам, вот он чуть не сызмальства и пристрастился к выпивке, да и к бабам, ежели, конечно, не врут люди; помнишь, как он загулял тогда с учительницей? Ее потом прогнали, а против него возбудили дело. Но чтобы бросить хорошую деваху?.. Или это она ему дала отставку? По-твоему, как? Шотландец не знал; девушка она хорошая, а вот старина Боб — темная лошадка… (Его все звали Сэм Молчун, второго такого работяги не было во всем районе, люди шутили, что ему разговаривать некогда. Он вкалывал на родительской ферме да еще выполнял разные работы у соседей: был случай, когда за одну ночь, при лунном свете, вспахал два акра моему дяде. В конце концов, подкопив, купил участок, двести акров нерасчищенной, холмистой и овражной, вздыбленной земли, и стал приводить ее в божеский вид и одновременно строить себе дом да еще продолжал помогать родителям и делать всякую случайную работу; люди смеялись, что он вообще не ложится спать: подремлет несколько минут стоя, как лошадь, и ладно. Роста он был небольшого, могучим сложением не отличался, откуда бралось столько энергии, непонятно. Всех страшно удивило, когда стало известно, что одна девушка, про которую говорили: девка что надо, подала на него бумаги на установление отцовства. Его никогда с ней не видели, но рассудили так, что, выходит, он на всякую мужскую работу умел выискать время. Еще больше удивило всех, когда он женился и притом совсем на другой, про которую говорили не девка что надо, а просто — хорошая девушка, и она переехала к нему на продуваемое ветрами взгорье в еще не достроенный дом. Я один раз был там: поднялся к ним на гору и передал просьбу дяди, чтобы он прихватил дрель и пришел помог дяде в одном деле. Хозяйка, миловидная и тоненькая, переполошилась, пригласила меня почаевничать, а сама, извинившись, вышла и вернулась в нарядном платье, застелила стол вышитой крахмальной скатертью и заварила чай в серебряном чайнике, который специально достала из буфета. Потом она вынула огромную губку и позвала мужа из-за дома, где он копал глубокую выгребную яму. Он немедленно безропотно явился, весь взмокший от пота, в облепленных глиной сапогах, но, увидев накрытый стол, все-таки выразил удивление. За чаепитием жена только и делала, что наполняла его чашку — крохотную и полупрозрачную, как скорлупка, с неудобными волнистыми краями, которую она вместе с чайником извлекла из буфета. Сэм согласился прийти и сделать для дяди что нужно — то были чуть ли не единственные его слова за столом, он еще только заметил, что цены на семена клевера, он слышал, поднялись; между тем как его жена разговаривала со мной про роман Этель Дэлл «Путь орла», который она как раз дочитала. А всего через несколько дней, примерно тогда, когда Сэм пришел работать к моему дяде, стало известно, что еще одна местная девица, про которую говорили: девка очень даже что надо, тоже подала на него на установление отцовства…) Пока я прислушивался к разговору шотландца с водителем, пейзаж за окнами автобуса переменился: это была уже не молочная ферма Империи, а карнавальная декорация для любовно-сексуальной драмы. Весной в погожие дни порывы ветра сдували с сосен по обе стороны дороги желтые облачка неукротимой пыльцы — и теперь, высовываясь из окна и задирая голову, я видел высоко в ветвях ряды молодых красновато-глянцевых шишек — доказательство того, что природа не склонна к экономии. На лугу в разрыве между придорожными соснами я заметил двух сражающихся баранов, они разошлись в стороны, как профессиональные бойцы, и бросились друг на друга с могучей грацией и яростью атлетов на древнегреческом фризе; сшиблись лбами с таким стуком, что эхо прокатилось, смотреть было страшно, словно удар пришелся прямо по твоей голове, грозя увечьем, сотрясением мозга, по меньшей мере — отчаянной головной болью. И действительно, летучий материал так давил на мое воображение, покуда я ждал последнего завершающего слова, которое должно было придать всему единство, чтобы я мог сделать из этого новый рассказ, что голова у меня и в самом деле мучительно разболелась. (Приезд и отъезд быстрых автомобилей, разговор шепотом в телефонную трубку, вести, письма, встречи, внезапные уходы, неожиданные совпадения, укоры, слезы, взаимные упреки, приступы ярости и неприязни, снова мир, посещение аптеки, пуговицы, кнопки, стоны, поспешность; любовь в коровнике, в заброшенной каменоломне, в дюнах, за живой изгородью, в машине, в номере гостиницы, на берегу реки, в стогу сена, за закрытой дверью в ванной; посещения аптеки, врача, обрывки разговоров, как пушинки в воздухе, цепляющиеся, садящиеся на нервные окончания. Неправда! Я могу доказать! Местная одалиска: две заостренные выпуклости в обтяжку, в коросте, как ошпаренные; все нарывы пройдут, шкатулка с сувенирами, резная, из камфарного дерева, подарок от тети Фло,— и, пока отец просматривал красочные каталоги и объявления в «Имперских коммерческих связях», присланных бесплатно министром торговли, а мама сидела и вязала, дожидаясь, чтобы по радио передали по заявкам слушателей ее любимую песню «Когда вернется Робин», она считала салфетки, полотенца, наволочки и накидки, простыни, одно покрывало на кровать, болотно-зеленое, с кружевами, оборками, рюшами, аппликациями, тамбурный шов, фестоны, мережка, один чайный сервиз, расписанный от руки, один экземпляр «Унесенных ветром», обернутый в папиросную бумагу, суперобложка чистенькая, нетронутая…) Но, увы, разъясняющее слово так и не было сказано, а может, и было, да и у меня не хватило сообразительности его угадать; вот и еще один рассказ, которого я не напишу — не было все освещающей вспышки, летучий материал уже снова сгущался в груды хлама, раздельные, не связанные между собой, лишенные жизни; когда-нибудь этот рассказ, без сомнения, будет напечатан в журнале (ведь его уже столько раз в нем печатали), но, как ни хотелось мне его очеловечить, выходит, что эта задача достанется другому писателю. Да я и вообще-то давно уже не пишу рассказов…Водитель сгружал посылки, и газеты, и фасованный хлеб в мешках, они лежали грудой на другом сиденье позади него, и туда же он бросал порожние мешки из-под хлеба, которые дожидались его в придорожных ящиках. Из большого дома под черепичной крышей с окнами в частых свинцовых переплетах, с нарядным садом, где, как на цветной фотографии, картинно цвели все мыслимые осенние цветы, прибежал мальчик с пустым мешком — пожалуйста, если можно, пусть водитель минутку подождет, его мама собралась ехать в город, она сейчас выйдет. Мальчик вежливый, самоуверенный, весело улыбающийся; да, мистер Макглэшан, спасибо, я живу хорошо, ответил он шотландцу; и — нет, на это он не особенно надеется, в ответ на вопрос водителя, не думает ли он играть в национальной сборной, когда вырастет. Темноглазый румяный парнишка, одет в новенькую синюю фланелевую рубашку — тоже словно сошел с цветной фотографии, так и представляешь себе, что на завтрак он без понуканий съедает овсяную кашу, слушая при этом, как дяденька по радио не велит перебегать через улицу, лазить на телеграфные столбы и садиться в машины к незнакомым людям. На аллее перед домом стоит большой обтекаемый автомобиль, мотор включен, выхлопная труба сзади дымит и подрагивает, точно хвост гигантского свирепого насекомого из Диснейленда. А разве твой папаша сегодня не едет в город? — спрашивает водитель автобуса. Нет, ему нужно в Окленд встречать дядю Чарли, который прилетает по воздуху из Австралии. Хорошо бы твоя мама немного поторопилась и прилетела по воздуху ко мне в автобус, говорит водитель, а сам откидывается на спинку сиденья — видно, он не надеется скоро тронуться в путь. На расстоянии не определишь, настоящие ли свинцовые переплеты на окнах или подделка (полоски резины, наклеенные на стекло, издалека очень похожи, пока резина не начинает портиться и отваливаться), но по крайней мере нет фигурных решеток на подоконниках, кусты живой изгороди не выстрижены в виде неизбежных конусов, пирамид, урн, чайников, петухов и павлинов; на карнизе над крыльцом не красуется семейство сов: папа, мама и детка-совенок; и в саду все-таки все растет по-настоящему, а не из горшков, зарытых в клумбы; и ни улыбчивых гномиков верхом на мухоморах, ни черной кошки с котятами, хищно следящей с веранды за белой крольчихой с крольчатами,— всего того, что ожидал бы увидеть, подходя к калитке… Я с удивлением почувствовал почти симпатию к обитателям большого дома; но тут шотландец шепнул мне, что папаша этого мальца, если пожелает, купит с потрохами и меня, и его, шотландца, заплатит наличными и даже не заметит, что в кармане полегчало. Я сразу же взвился: такого оскорбления своей гордости и достоинству я перенести не мог. Ну уж нет, братец, громким голосом твердо сказал я, тебя он, может, и купит с потрохами, а меня нет! Этим я привлек к себе всеобщее внимание и немедленно почувствовал, что мне хочется провалиться сквозь землю. Я опять съежился, обхватил себя руками и подался вперед, глядя прямо перед собой на дорогу; но теперь я уже был не бедный бродяжка, до которого никому нет дела, лишь бы не мешал; теперь я стал загадочной личностью — может быть, конечно, просто самодовольный псих, но, может, кто знает, несмотря на непрезентабельную наружность, обладатель сказочного богатства и веса в обществе. Водитель выпрямил спину и окликнул мальчика, который уже шел обратно к дому, неся мешок с хлебом: «Эй, скажи матери, чтобы поторапливалась!» И погудел, но не очень настойчиво. А, черт, пробормотал он, набраться бы смелости… Маленький шотландец заметил, что есть люди, которые не считаются с другими людьми. Ему, например, обязательно надо поспеть на автобус в Роторуа, а мистер куда едет? Но водитель взглянул на часы и заверил его, что нет причины беспокоиться. Тебе надо в Роторуа, Мак? Поспеешь. Тут в дверях большого дома наконец появилась хозяйка, и я чуть не вскрикнул: я представлял ее себе совсем не такой. Я думал, выйдет богатая фермерша, крепкая, закаленная жена преуспевающего агрария (корсет, двубортный костюм с коротким жакетом в талию, высокие каблуки, искусственная лиса на плечах и шляпка под цвет либо костюма, либо туфель). Как я не догадался по виду дома и сада? Даже на расстоянии было видно, что она, по крайней мере наполовину, маори. Нас заставило дожидаться не высокомерное нахальство, а восхитительное непринужденное равнодушие. По аллее, не спеша, шла женщина-гора на высоких каблуках, помахивая сюрреалистической плетеной сумкой, и даже еще задержалась, чтобы сорвать большую желтую хризантему; шляпки на ней вообще не было, а красный двубортный жакет весь распирало, и лиса пряталась за плечами, очевидно, чтобы укусить себя за хвост. Но все это было совершенно неважно: она вошла в автобус с улыбкой еще более солнечной, чем желтая хризантема у нее в руке…
Маленький шотландец несколько раз назвал меня «мистером», и я уже сердился на него и на себя за то, что он так неправильно истолковал мои раздраженные слова, но когда мы перешли в другой автобус, он, к моему удивлению, с улыбкой спросил у меня, можно ли ему сесть со мной рядом. Сделай милость, ответил я, только не говори мне «мистер», зови меня Фрэнк. Он дружелюбно ухмыльнулся, но у меня возникло ощущение, будто он прикоснулся при этом к полям своей шляпы. Я не успел оглянуться, как он уже снова величал меня «мистером». По-видимому, в его понимании мы с ним не были просто двумя представителями человеческого рода, которые случайно оказались рядом и ударяются друг о друга на ухабах, связанные между собой не больше, чем две коробки с товарами на полке в магазине,— может быть, мои слова, о которых я так сожалел, пробудили в нем атавистическое воспоминание прежних времен, когда люди не стремились жить разобщенно; может быть, в его отношении ко мне и не было ничего корыстного, и напрасно я сердился: называя меня «мистер», он, возможно, хотел подчеркнуть, что ни ему от меня, ни мне от него ничего не нужно, что он сожалеет о своем замечании и, как Санчо Панса, следуя за мной, приносит мне этим дань уважения, которого я, однако, вовсе не заслуживаю. Все это были, конечно, одни предположения, и я решил проверить, прав я или нет. Новый обтекаемый автобус, блестя металлическими частями, проезжал по местности, напоминавшей мне Уайкато времен моего детства,— слишком мало деревьев и слишком много травы, но первоначальное, природное варварство все же не так сильно угнетает человеческую душу. А что думал на этот счет мой сосед-шотландец? За выгонами виднелась головокружительно высокая вышка радиотрансляции — новейшее чудо и при этом прозаический, очень подходящий символ. Мне было видно, как все пассажиры в автобусе, словно на параде, повернули головы, равняясь на этот атрибут новой власти. (Правда, были два исключения: впереди шотландца сидела молодая женщина и, забыв обо всем на свете, упоенно читала какую-то романтическую историю в дамском журнале, совершенно не замечая, как ведет себя ее сынок — а он стоял задом наперед коленями на сиденье и, азартно поблескивая из-под белой кепочки ирландскими глазенками, норовил засунуть руку поглубже в мягкое нутро сквозь разрез в клеенчатой обивке, вытащить побольше пакли и бросить на пол мне под ноги; как раз когда мы проезжали радиовышку, у него произошла заминка: очередная горсть пакли никак не выдиралась. Он вдруг поднял голову, посмотрел на меня и спросил, сильный ли я. Я отрицательно покачал головой. Ну да, презрительно усмехнулся он, так я и поверил. И, к вящему моему изумлению, поинтересовался, слабо ли мне побить коммуниста. Потрясенный, я вытаращил глаза, а он сумел все же вырвать паклю и швырнуть мне в лицо. Ну-ну, укоризненно сказал я мальчишке. Так мы и ехали: дитятко потрошило наш общий мир на колесах, а мамочка грезила о любви и роскоши и ничего не замечала — неплохая иллюстрация к современному положению человечества, я был рад, что сумел оценить ее.) Шотландец, не взглянув на радиовышку, наклонил голову к моему уху, и говорил, по-видимому опасаясь, чтобы не услышали другие: по его мнению, фермы чересчур велики, человек, у которого большая ферма, начинает себя считать большим человеком; но ведь по-настоящему большой человек не вкалывает с рассвета дотемна, у него есть время и на то, чтобы получать от жизни удовольствие. Вот, например… Но я перебил его и сказал, что знал когда-то давно цифры: в Дании на одного человека приходилось в среднем шесть коров, а в Новой Зеландии отношение было один к тридцати шести. Вот, вот, он и говорит, другая система, там человек работает умеренно всю жизнь, а здесь надрывается, покуда силы есть, а потом совсем бросает — и на отдых. У него на глазах несколько семейств в округе продали свои фермы и перебрались в город. Но у него лично как раз наоборот, он сейчас уже словно бы на отдыхе, потому что у него теперь ферма — всего пятнадцать акров, плодовый сад, коровы, на прожитье хватит, обычно он еще кукурузы немного сеет; и больше ему ничего от жизни не надо; но тут важно иметь характер подходящий, чтоб довольствоваться малым, и жену с такими же наклонностями. Я спросил, а кем же он был раньше? Догадайтесь, ответил он, вам в армии служить не приходилось? Эти его слова насчет армии подсказали мне, ведь всегда очень трудно представить себе, как человек выглядел в обмундировании; но было что-то в облике маленького шотландца, в развороте его плеч, в том, как он ставил ноги по земле, когда мы пересаживались с автобуса на автобус, какой он был бравый, несмотря на возраст, и, наверно, что-то во взгляде его карих глаз, которые казались необыкновенно глубокими и многоопытными… Я — нет, ответил я, а вот вы служили на флоте. (А ведь не было у него ни голубых глаз, ни рыжей шевелюры и нежной румяной кожи, и звали его вовсе не Джок.) Верно. Но это когда еще было, давным-давно, после военного флота он ходил матросом на торговых судах и где только не пробовал поселиться, в разных заморских странах, а потом жена, она скопила немного денег, и уговорила осесть на земле: она выросла на ферме, ей не по душе была жизнь на трамвайных путях. Я поинтересовался, в каких заморских странах он делал попытки поселиться? Например, на Кубе, ответил он. Что я скажу насчет Кубы? А насчет Аляски? Я заметил, что это в разных концах света. Вот то-то. Маленький шотландец уже успел чудесным образом преобразиться и перестал быть безымянным соседом по автобусу, которого я час назад еще вообще не знал, теперь эта трансформация перешла в следующую, угрожающую стадию: тихим доверительным шепотом, словно бормоча себе под нос, он завел сбивчивый, несвязный монолог — то ли повествовал о своих приключениях, то ли вдруг вздумал поделиться со мной миром собственных фантазий… Но если так, почему он выбрал именно меня? Я словно сидел позади человека, листающего видовой журнал «Весь мир», и прочитывал у него из-за спины то тут, то там какую-нибудь интересную подпись под фотографией: «Моя жизнь среди эскимосов» (один раз он шесть часов кряду просидел на нартах, запряженных собаками, и примерз — когда встал, то всю кожу с зада ободрал, до сих пор шрамы остались, может показать); «Моя жизнь на яхте американского миллионера» (как-то вблизи Мадагаскара он стоял ночью у штурвала, а внизу в каюте поднялся истошный крик, и кончилось дело тем, что одна из приятельниц хозяина выскочила в бешенстве на палубу и швырнула в море все свои жемчужные ожерелья и брильянтовые перстни); «Моя жизнь в Гаване» (он служил сторожем в христианском общежитии для матросов, и оказалось, что испаночка, работавшая на кухне,— его единокровная сестра: его папаша был матросом, в Барселоне удрал с корабля и женился, а потом перевез семью в Глазго, но жена не выдержала холодного климата и в конце концов сбежала в Америку, оставив троих детей). Но из-за того, что все это рассказывалось шепотом, слушать было трудно, и я сделал попытку вернуть его на землю, на ту землю, что проплывала за окнами автобуса, и задал ему вопрос, не ждут ли его такие же удивительные приключения в Роторуа. Как сказать, во всяком случае, он намерен там поразвлечься и отдохнуть в свое удовольствие; нынче утром, он еще не встал, как вдруг телефонный звонок, междугородная, звонит знакомый, большой человек, владелец санатория на берегу одного из озер, когда-то мой собеседник у него работал, когда еще не осел на земле. Спрашивает, не приедет ли он покрасить весь корпус, снаружи и изнутри? И плата за время и труд будет, само собой, по принятым ставкам. Он уже там не раз малярничал. Ну, он чашку чаю на ходу проглотил и бегом к автобусу, успел только черкнуть пару слов своему мальчишке, тот еще из коровника не вернулся, но коровы почти ни одна не доятся, поэтому мальчишке он велел оставить все ворота открытыми и ехать за ним следом дневным автобусом. А из Роторуа отобьет телеграмму жене, чтобы она приезжала и захватила с собой замужнюю дочку, у которой сейчас гостит, с обеими девочками, и еще одну телеграмму — сыну, пусть тоже едет вместе с женой и детьми, он болеет, на пособии, ему полезно будет пожить на берегу озера; вполне может статься, что и невесткина родня с ними увяжется, оно и ладно, чем больше народу, тем веселее, места хватит всем, поживут на курорте по дешевке — почему бы и мне не поехать? Дом там большой, работы недели на три с лишним, и мне все будут очень рады. Это была обратная метаморфоза, возврат на местную землю, но он словно принес из своих скитаний по свету нечто, чему я не находил определения, однако, безусловно, человечное и доброе. Может быть, он и фантазировал, но ему это во вред не пошло, а вот насчет той молодой женщины, что читала дамский журнал, я бы этого с уверенностью сказать не мог; глядя за окно на убегающие квадраты пашен, сужающиеся в треугольники по мере того, как дорога забирала в гору, я видел купы «капустных» пальм, заслоняющих синюю бескрайнюю ленту моря; что молочная ферма Империи вдруг пропала с глаз, это бы еще ладно, но сменивший ее сказочный тропический пейзаж с пальмами — уж не придумал ли я его ненароком?
Впрочем, когда мы очутились на плоскогорье, мне уже было не до шотландца с его рассказами. Куда там! Вдоль шоссе в неглубокой необитаемой низине росли на свободе древесный папоротник и чайное дерево манука, достигая высоты столбов, поддерживающих на своих стесанных верхушках одинокий телефонный провод. Эти столбы, серые от старости, в оранжево-зеленых пятнах лишайника, покосившиеся в разные стороны, были для меня знакомыми дорожными указателями, оповещавшими о том, что я еду в правильном направлении. Но, предвкушая торжество прибытия к назначенной цели, я в то же время предавался воспоминаниям, и эти воспоминания походили на недавний монолог маленького шотландца — такие же невообразимо обильные, путаные и на поверхностный взгляд несвязные. Обрывки случайно подслушанного телефонного разговора двадцатилетней давности тесно переплетались с рассказом Майкла о том, что лишайники на самом деле те же водоросли; и одновременно я снова был мальчишкой, готовым заплакать над птичьим гнездом: я его разорил и теперь никак не мог, трудясь обеими руками, снова свить, как было, все эти прутики, травинки, мох, лишайник, папоротник, конский волос, перышки и клочки шерсти; а ведь у птицы нет рук. Так мы проехали долину. Еще добрая сотня миль отделяла меня от цели, а я уже начал жалеть, что выбрал этот маршрут. На что бы ни падал взгляд — деревья, прогалины, расчищенные от кустарника, очерк дальних холмов на горизонте, одинокий древесный папоротник в овраге, выработки пемзы, даже маори в драной футболке, работающий на грейдере,— все казалось обидной карикатурой, неубедительной подделкой под настоящее; то, что глазу ребенка представлялось свежим и удивительным в своей яркой неповторимости, теперь разворачивалось за окном автобуса досадно однообразной бесконечной чередой. В сердцах я откинулся на спинку сиденья и закрыл глаза, будто меня укачало. За оставшиеся сто миль я хотел привести свои обильные, путаные и несвязные воспоминания хоть в какой-то порядок — как когда-то хотел свить обратно разоренное птичье гнездо.