Чтение онлайн

ЖАНРЫ

К себе возвращаюсь издалека...
Шрифт:

Начинаются обычные наши вопросы: «А как жили в старину, а как свадьбы играли?» Прасковья отвечает быстро, бойко, тут же и песни вспоминает, которые пелись: «…Сам плетоцкой маше, камод открывае, графин вынямае, стакан наливае… Выпей не лянися, любиц не стыдися…» «Я вона какая, я красивая была!» — прерывает она сама себя, схватывается, семенит в «чистую избу», снимает со стены портрет, приносит нам. По портрету не очень-то разберешь — мутный, темный, неживое, каменное лицо, — но мы подтверждаем: красивая. Можно и так догадаться, что была недурной.

— А сейчас молодежь свадьбы играет у вас? Или расписались — и все? — спрашивает кто-то из девочек, тут Галя, встрепенувшись, говорит:

— А как же! Никто еще без свадьбы не выходил!..

И взапуски, наперебой с матерью, начинает вспоминать правила обряда, ею не пережитого, но слышанного в детстве не раз, наблюденного истово со стороны. Расспрашивала, наверное, мать и старших подруг с подробностями, на себя, как всякая девчонка, примеривая — и я так буду делать, как стану замуж выходить! Красивую бойкую Тамару замужество миновало, чего уж Гале ждать…

Поубивали женихов — кому, на кого жаловаться?..

Старая Прасковья куда живее дочери — перехватывает инициативу, и вот уже снова говорит только она, а Галя вяло и иронично вставляет иногда реплики. Прасковья рассказывает, что материя на подвенечное платье ей была привезена из города: «Ткань кремовая, к етому-то месту бахмары пришиты, а тут борки. С боркам платье и с высокой талией…» — так и выпаливает чисто, будто две дамы московские обсуждают будущий туалет: «с высокой талией!» — и показывает сухонькой рукой, чиркнув себе по кофте, выше отвислых, ничем не подтянутых грудей.

Мы смеемся, Прасковья тоже — не поняв даже как следует, что нас насмешило, но и не обижаясь: она из тех, кто рад хоть как придуриться, лишь бы компанию повеселить. Для нее, вострой и восприимчивой, не диковинка употребление литературного оборота: радио слушает, в кино ходит; Галя иногда журналы принесет, почитает — ухо привыкло.

Если вообще устный литературный язык сложился много позже письменного, под непосредственным влиянием последнего, и есть страны, где он вовсе не является формой массового общения, например, Япония и Китай — там не только в сельской местности, но и в городах еще далеко не все владеют общим литературным языком (я думаю, из-за традиционной архаичности, излишней его, так сказать, «литературности»), то у нас сейчас, как и во многих странах мира (Англии, Франции, Италии), идет обратный процесс опрощения письменного литературного языка, низведения его до уровня городского полудиалекта, с соответствующим этому «койне» словарным запасом и синтаксисом. Плохо или хорошо, но процесс сей идет неуклонно, и все мы ему невольно подчиняемся с большей или меньшей поспешностью и охотой. Происходит это, я думаю, оттого, что все больше и больше стираются, размываются границы диалектов, даже в глуши деревенские старики зачастую обыденно употребляют литературные слова и обороты, нет уже четкой грани между языком литературным, «высоким», на котором разговаривает какая-то кучка людей, и языком, так сказать, мастеровых. Теперь в среде интеллигенции мода на «грубый» язык, и удивительно бывает слышать, как две немолодые дамы, встречаясь, начинают обмениваться репликами типа: «Привет!» — «Привет, детка! Как житуха?» и т. д. … Но мода есть мода, обаяние ее неодолимо, и все возрасты ей покорны.

Прасковья между тем уже весело рассказывает про свое замужество, про то, как они с одним солдатом (тут граница была) «снюхнулись, познакомились». Она сказала отцу с матерью, что «хоче взять Лешу в дом». Папа засмеялся: «Славный буде домовик!.. Ну ладно ж, сходитесь». И что надо было прежде, чем объявляться, идти к доктору, потому что среди солдат тогда много больных было, и как доктор им написал, точно скотине для случки: «пара здоровая…» Нам интересно слушать про хорошую старую традицию, когда поп три воскресенья подряд «делал выклички» — объявлял в церкви, что, мол, такой-то сватает такую-то. «А то, може, он тебя сладил, да не бере, али хто от его с пузом ходи!..» Конечно, не всякого эти «выклички» могли устыдить, Прасковьину подругу, например, сватал ротный, который, оказывается, «обещал» перед этим другой. Когда эта «другая» объявилась, ротный ей и всему честному народу нахально объяснил, что, мол, «обещал, да не взял!». Но ротный — человек чужой, сторонний; для местных же парней эти «выклички» были, вероятно, лишним стимулом подумать, прежде чем «обещать». И дальше Прасковья, похохатывая, вспоминает, как еще один у них тут женился, взял бедную. У ней имущества один кумачный сарафан да грубая «с точива» рубашка, и у него — не более того. «Надо ложиться спать с мужуком, а постеле-то и нету. Рыбацкую его сетку сеном набили, шубой ёвоной накрылись — и лягли». Но, видно, женились они хоть и в бедности, да «по любови», потому что молодая, хлопоча утром по хозяйству, так весело пела, что свекровь, стыдясь, ее все одергивала: «Паноцка, ты ня пой громко, подумают, что ты дуроцка…»

Вера Федоровна начинает расспрашивать Прасковью, что тут сеяли да чем пахали. (Лен, оказывается, раньше не сеяли, покупали в Эстонии.) Прасковья перечисляет: соха, борона (из елового, с сучками ствола), потом плуг появился. Но как назывались части сохи, она тоже уже не помнит, вспомнила одни «лемеши». И цепа, тут его называют «молотилкой», тоже названия частей не помнит, помнит только, что берегли для молотилки угревую кожу, «ена была крепкая».

Вообще со сменой орудий производства не только в городе, но и в деревне теряются, утрачиваются слова. Сколько, например, раньше существовало названий для разной формы укладок снопов?.. Во-первых, к о п н а — пятьдесят два снопа озимых или яровых (а также куча сена на лугу). П о л к о п н ы — двадцать шесть снопов. К р е с т е ц — тринадцать снопов, крестообразно положенных друг на друга, венчались они тяжелым снопом — г о л о в о й. Б а б к а — десять снопов льна, приставленных друг к другу. С к и р д складывался из необмолоченного хлеба. Еще для этой же цели существовали а д о н ь я — небольшой скирд правильной круглой формы — и к л а д у ш к а, складываемая четырехугольником. С т о г, или о м е т, складывался из обмолоченной соломы, а также из сена. В а л — сено, сложенное длинной кучей. Теперь, поскольку хлеб, как правило, при машинной уборке не вяжется в снопы, то остались названия: стог, копна, ну еще скирд, хотя употребляется последнее название

не всегда в прежнем значении. Необмолоченный хлеб не так часто оставляют в поле в скирдах, это уже крайние какие-то случаи.

Ну и вовсе позабылись, исчезли из языка многочисленные названия обмолоченного зерна и отходов молотьбы цепами. О в е р ш ь е м называли хорошее полновесное зерно на току. О х в о с т ь е — легковесное мелкое зерно. О з а д к и — пустой колос, легкие зерна, всякий сор, остающийся после веяния. П о л о в а, или п я л а, — шелушки, в которых в колосе держится зерно, мякина — то же примерно, что и полова. О с т и н к и — ость колосьев. Х о б о т ь е — мякина, смешанная с половой и пустым колосом. У с т р е с к и — крупный обмолоченный колос с остатками зерна. П ы л ь — сор, отбросы молотьбы и веяния, которые нельзя использовать в хозяйстве. Ш а р о й к а — гречишная мякина. С у л к а — отбросы от пеньки, к о с т р и к а — от льна. С т а р н о в к а — снопы, обмолоченные цепами один раз нечисто и подлежащие еще одному обмолоту. В е р е в к а — снопы, уложенные в ряд на току для обмолота цепами. З а л о г а — куча снопов, которая обмолачивалась конной молотилкой от отдыха и до отдыха. В о р о х — куча навеянного зерна на току или в сарае. (Вот когда обрела наконец смысл частушка, слышанная мной в детстве: «Меня батюшка лелеял, молотить не заставлял, заставил ворох караулить, я полвороха украл…»)

Не удержусь от сравнения: язык — точно река, несет в себе все следы производственной деятельности человека, и если раньше эти следы не замутняли, не загрязняли его, то теперь, увы, они зачастую инородны, тяжелы, неудобоусвояемы…

Кстати, напомню, что слово «соха» некогда обозначало небольшую общину с принадлежащей ей землей, до сих пор на Северном Урале «посоха» — это артель или группа рабочих, отсюда и «мелкая сошка». А потом уже слово это стало обозначать палку, дубину (посох) и, наконец, истинно «соху». В астраханских диалектах «соха» — палка с двумя развилками, не отсюда ли произошел «сохатый»?.. Пока еще соха для нас — не умершее слово, вон в иных деревнях ею проезжают картошку на личных огородах, но скоро умрет, и, встретив в каком-то диалекте вдруг слово «соха», мой далекий потомок будет так же удивляться и недоумевать, как я удивляюсь «лядине»…

А как вы смотрите на то, что «копна» и «купец» оказываются в ближайшем родстве? Ну вот я произнесу еще: «скопиться» — теперь будет легче перебросить мостик?.. Оказывается, «копа» — это толпа, сходка. «Купщина» — толпа по-болгарски, «куп» — по-сербски съезд; «купити» — собирать, скупать. «Купец», «покупать» первоначально обозначало — обмениваться, общаться… Правда, это интересней любого кроссворда — связывать и наращивать подобные цепочки в языке?..

Как Прасковья ни крутилась вокруг да около, поощряемая уточняющими вопросами Веры Федоровны, тем не менее и она пришла, наконец, к главной теме всех разговоров и воспоминаний подборовцев — к войне. Почти тридцать лет прошло, а рассказывают, едва выпив или просто разговорившись, — помнят мельчайшие подробности.

Это были первые месяцы войны, отступление. Я так и не поняла, прослушала, как попал семнадцатилетний Миша, сын Прасковьи, в лодку к военным, едущим в Кобылье городище. Видно, попросили перевезти, не знали, что там засада. «Оне ехали с парусом, глядя: а враги-то их на берягу дожидаю. Оне песню-то и запели…» Был недолгий бой, всех, ехавших в лодке, перестреляли, а вечером кто-то из подборовцев, бывший случайным свидетелем перестрелки, сообщил Прасковье, что сын ее убит. «У меня вот здесь пирог белый под кофтой, хотела яму с собой дасть, когда в лодку-то шел, ня догнала… «За што не привяли Мишу?» — «Паша, а ево убили…»

И без паузы, чуть придохнув, продолжает: «А во што он убит?» — «А я и ня знаю, кажется, в лицо…» — «Поеду за Мишей. Галька, если придут вас расстреливать, вы ня признавайтесь. А я поеду за Мишей». Прибежали на берег мужуки: «Пашка, не ступай!» — «За Мишей пойду, ня слышу, что вы говорите!..»

И дальше, так же обычно, спокойно, рассказывает, как приехала в Кобылье городище, а там вроде все по-прежнему и никаких следов боя, увидела, идет девушка, спросила ее, наверное, вдруг понадеявшись: тихо ли у них? «Како там тихо, тетя, ня тихо! Паши Валдаевой сына убили». — «А где яво убили?» — «За гумна ступай, там ены зарыты». Рассказывает, как пошла за гумна, увидела неглубоко вырытую и просевшую яму, и как встала на колени, и начала прямо руками отгребать землю. «Стою я вот так, девочкы, и копаю». Прасковья вдруг быстро спускается со стула на половики и начинает как бы грести что-то горстями, воспроизводя для нас эту сцену. Но горя, видно, уже нет, оно притупилось, разошлось за двадцать восемь лет по частым вот таким рассказам-показам, и актерка только талантливая перед нами, а не скорбящая мать. «Копаю, вижу в земли: Мишина нога и палец белый. Мяня затрясло, и вспомнила я, девочкы, учыл мяня моей сястры муж: «Спужалас, Пашка, не бяги! Ты от страсти не убяжишь, ето в тябе кров смутилась». Передохнув, продолжала копать дальше, пока не отрыла сына совсем. Попыталась вытащить его из ямы — ослабла, сил не хватает. «Здымаю, здымаю, девочкы, вот до етого-то места доздымаю — и ня здынуть… Тяну за руку, за ногу, когда живой, дак легше был… Я опять лягла на него, холонный уже, хоть и онна ночь прошла. Ляжу и плачу, хтой-то бяге: «Тетя, ты только как тише, ня плач. Враги за оградой карауля…» Слышу, иде хтой-то: три бабы с носилкам. Вытянули из ямы, отнясли в лодку. «Тетя, ты не едь так пушкой-то напрямки, задайся по камышам…» Еду, грымы что-то взади. Лягла на Мишу, ляжу… Приехала на берег. Наши мужуки стоя, Галька бяге: «О-ой, мама Мишу вяде, ой, мама Мишу вяде…» — «Помогитя мне Мишу вынести». Вынесли, положили на берег, я опять лягла на Мишу, ляжу, будто я неживая. Мужуки крыча: «Пашка, спирту пей, легше тебе будя». — «Бросьте вы меня уговаривать, я не маленький ребенок, ня нада ни спирта, ня нада никово. Вот мое все…»

Поделиться с друзьями: