Колыбель в клюве аиста
Шрифт:
Остался в памяти и второй урок. И снова - благодаря отчиму: тот однажды в хорошем настроении позвал меня в шахту. Спуск под землю запомнился в деталях: мы облачились в брезентовые куртки, нахлобучили пластмассовые каски, вооружились шахтерскими лампами, потом, затерявшись в толпе шахтеров в таких же куртках и касках, вдруг стремительно двинулись вниз, в подземный лабиринт.
Мы почти ползком протиснулись в тесную выработку.
Шахтеры сидели на высыпках угля в ожидании маркшейдера.
– Уголек исчезает, - сказал один из них, направив пучок света на нас.
– Да ну!
– удивился отчим.
– Где?
– Поглядите, - почти все лампы повернулись в глубь выработки.
Отчим деловито обшарил выработку, постучал молотком по комьям угля. Задумался.
– Здесь?
– поинтересовался он, ткнув молотком о выступ глинистой породы.
Он прошелся пучком света по кровле пласта вдоль
– Надо бы геолога пригласить, - произнес кто-то неуверенно. Отчим не ответил.
– Уголь сдвинулся вниз, - вырвалось вдруг у меня.
– Похоже, - поддержал меня неожиданно кто-то из горняков.
Отчим странно взглянул на меня, затем отвернулся, принялся стучать молотком о стенку выработки.
– И без геолога ясно - ушел, - сказал он не то себе, не то всем сразу.
– Ушел... ушел, - прокатилось в группе шахтеров. Вышли наверх изрядно испачканные углем. Мылись в душевой, и отчим говорил, разбрызгивая воду:
– Как смекнул о сдвиге? Впервые увидел пласт и - надо же!
– сообразил! Тебе, братец, полагаю, надо подавать документы на геологический! Подумай.
Мое отношение к отчиму было противоречивым. Я не любил его, но некоторые черты характера его вызывали уважение. Я не мог не оценить его, казалось, бесконечное терпение к моим шалостям. Умиляла его страсть к чтению. А вот его привычка по воскресеньям облачаться в белые из парашютного шелка брюки выводили меня из себя, раздражала и его молчаливость, смахивавшая, казалось, на скрытность... Понимаю, что не всегда справедлив, но дистанция между пониманием и действиями часто огромная и изменить здесь что-либо не так просто.
Пишу о случае в шахте вот почему. Отчим будто невзначай подглядел мое будущее – которое, впрочем, вспыхнуло и тут же погасло. До поры до времени. Небольшая заметка в одном из номеров "Литературной газеты" погасила эту искорку. Рядовая заметка, по сути - информация об институте востоковедения - групповой портрет, текст: вот, мол, состоялся выпуск студентов-дальневосточников. Ничего особенного, но надо видеть, как отныне я забредил востоком. Названия стран - Непал, Таиланд, Саудовская Аравия, Индия, Япония, Филиппины - звучали чарующей музыкой. Виденное и слышанное о Востоке трансформировалось в сознании в наивные желания, я видел себя полиглотом-знатоком восточных языков, сотрудником посольства или консульства, путешествующим по экзотическим странам. Я считал месяцы, недели, дни до окончания школы, чтобы немедленно ринуться на штурм, а когда стало ясно, что год потерян, охватило уныние, я чувствовал то, что чувствует, пожалуй, человек, отставший в пустыне из-за пустяка от каравана. Три года армейской службы в саперных частях в Туркмении, разумеется, не могли ни в малейшей степени утешить. Вот и вся память о шести годах жизни в Кок-Янгаке после разлуки с тобой. Не густо?
Зато первый же послеармейский год был мой - это точно.
В Москве с первых же минут я испытывал удивительную приподнятость. Институт находился в небольшом четырехэтажном сером здании на берегу Яузы. По другую сторону шоссе стоял стеной лес - здесь пролегала окраина сокольнического парка с прудом, просеками, заселенными с краев. На другом берегу реки тоже виднелся лес: дальше, справа, - фабричные трубы.
Я бесстрашно вошел в комнату приемной комиссии. Мужчина с гладковыбритой головой водил пальцем по листу со списком абитуриентов и, не обращая внимания на меня, говорил мужчине помоложе с пышной шевелюрой:
– А что она не доучилась на медицинском? Где лучше? Забито - никакого просвета. Так и скажите этой Савиной: на хинди забито. Плотно. На монгольский, корейский, пушту - пожалуйста. Почему непременно хинди?
– Он поднял голову на меня, поинтересовался и, узнав, что я приезжий издалека, молвил коллеге в сердцах:
– Вот еще.
И, уже обернувшись ко мне, продолжал с подозрительной миной:
– На индийский... японский... желаете?
Я назвал индийский.
– Но почему? Только не говорите, что мечтали с колыбели об Индии. Не надо.
– Бритоголовый умолял, почти плакал, отговаривая: - И на индийский огромный конкурс, а у вас по языку троечка. М-да... Но так и быть: примем документы. Но только не на индийский - ведь вам все равно. Вот на монгольский, корейский конкурсы только намечаются. Уверяю вас. Хорошо - на китайский, хотя и здесь ожидает бешеный конкурс.
Но я ни капельки не сомневался в успехе.
Поразительная самоуверенность! Такого ни до того, ни после никогда со мной не случалось: ходил я беспечно по коридорам института, глазел на стенды, стенгазеты, слонялся, не беспокоясь о предстоящих конкурсных
баталиях. И лишь, кажется, однажды обожгло память - вспомнилось: "Скажите этой Савиной..." Мне показалась знакомой фамилия, и я несколько раз ее повторил про себя, припоминая: "Савина... Савина...– где слышал эту фамилию?.." - да тут же и забыл.
Столовался на фабрике - кухне фабрики "Красный богатырь". Макароны по-флотски, копеечные щи, простокваша, квас, иногда котлеты - нет, положительно шло гладко! И экзамены сдал так - не буду мучить подробностями, - что не сомневался в благоприятном решении комиссии. Так и произошло. Я пробежался по списку удачливых, еще и еще, отыскивая фамилию - кого бы ты думал? Савиной. В числе поступивших на индийское и китайское отделения ее не было. Но тут взгляд, брошенный на список рядом, выхватил искомую строчку. Оказалось, оную Савину Л. зачислили в монгольскую группу. Букву "Л", помнится, я сходу почему-то развернул в Людмилу, вообразил печальное лицо Люды Савиной, "съехавшей" с хинди на монгольский. После этого надолго забыл о ней. Стало не до нее - началось обучение языку! Мои представления о трудностях китайского оказались даже преуменьшенными - поистине врезались в грамоту китайскую! Представь: есть у них так называемая грамматика Гоюй. Составлена она из пятиста примерно иероглифов, что ни иероглиф - ребус! Без железного знания означенной грамматики продвижение вперед немыслимо - ведь ходовых иероглифов, тех, без чего немыслима деятельность интеллигентного человека, не менее восьми-девяти тысяч. Разумеется, попыток перевести китайскую грамоту на современный лад было немало, придумывались алфавиты один другого остроумней - где там! Надежды на успех лопались, подобно мыльным пузырям. Идея реформы - а в роли реформаторов подвизались в большинстве христианские миссионеры - носила печать непонимания проблемы, терявшейся в потаенных глубинах истории китайцев. Придумать алфавит возможно. Но как поступить в таком случае с десятками, сотнями томов рукописей, летописей, газет, журналов, книг, сотворенных древней грамотой - плодами трех-четырехтысячелетней культуры народа? Перевести? Но возможно ли этакое сверхфантастическое предприятие? Под силу ли оно человеку? Игнорировать накопленное и разрубить одним ударом противоречивый узел? Но даже мысль об этом представляется отвратительной. А количество томов растет едва ли не в геометрической прогрессии, проблема усложняется, становится все более необратимой...
Группа наша была небольшой. Спустя месяц мы знали друг о друге все. Зубрили неистово. Денно и нощно. Везде: в аудиториях, общежитии - домике, арендованном для нас институтом у частника в Мамонтовке, в метро, в электричке, в библиотеке. Зубрили до отупения.
Но не только зубрежкой китайской грамоты полнились дни. Жизнь кипела, она, хотел ты этого или нет, втягивала в свою коловерть. Трудно вписывались в облик столицы высотные здания. Оттанцевала Джульетту несравненная Уланова, а уже на слуху было имя Плисецкой - поистине: "...одна заря сменить другую спешит, дав ночи полчаса". Сверкали новые имена в театре, кино, эстраде, литературе. Помню толпу любителей-книголюбов у книжных прилавков - всепоглощающей страстью к книгам были охвачены, казалось, и стар и млад. На стадионе "Динамо" у щита первенства страны можно было в любое время дня видеть толпы спорящих болельщиков: еще свежи были радости и раны последних баталий, вспоминали последний поединок с югославами, хвалили Бобра, ругали пристрастного судью Жолта, отобравшего победу; артельно болели за "Спартак", на легкоатлетических дорожках шли сражения Куца с Затопеком, Чатауэем, Пири. В печати критиковалось учение академика Мара. Вспоминалось интервью Сталина премьеру Джавахарлалу Неру. Ответы его же некоему профессору Санжееву. Спорили о базисе и надстройке. Все это, казалось, происходило рядом с тобой! Впрочем, так и было: неутомимого Куца, хитроумного и ловкого Боброва я видел в двух шагах от себя...
Сталина увидел на первой же праздничной демонстрации. Колонна нашего района по традиции замыкала шествие. Сталина, к сожалению, на трибунах не оказалось, и мы уже миновали мавзолей В.ИЛенина, когда сзади, нарастая, прокатилось волной:
– Сталин! Сталин!
Я обернулся - Сталин стоял на трибуне, приняв знакомую по сотням фотографий позу: он, казалось, на миг заметил меня в толпе и помахал рукой. Разумеется, Сталин приветствовал всю колонну, даже не колонну - народ, всех, кто в эти минуты проходил по праздничной площади и за ее пределами, стоял у приемников и репродукторов - везде: в столице, в тысячах других пунктах страны и за рубежом - то были приветствия пастыря, отца, для которого все сыновья и дочери едины. И все равно "казалось" было настолько впечатляющим, что я на секунду-другую оцепенел, по телу пробежали мурашки; воздух колыхался от восторженных возгласов: