Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Колыбель в клюве аиста

Ибрагимов Исраил

Шрифт:

Я лежал на койке, вопреки желанию, слушая неприятный скрип тысяч сосен. Змейка извивалась, возникала и пропадала; я отгонял ее - она исчезла, чтобы тут же вновь объявиться. Из премерзкого состояния вывели голоса. Говорила хозяйка, в разговор вклинивались девичьи голоса. Хозяйку о чем-то расспрашивали. Прислушался: голос одной из них был похож на голос... Ну да, разумеется!

– Где она?- спрашивала девушка.

Схожесть голосов и это "Где она?" перечеркнули сомнения. Я бросился к окну в надежде увидеть Лиду, но, взглянув, тотчас же и разочаровался: хозяйка разговаривала с незнакомыми девушками-лыжницами. С ними стоял парень с сумкой на плече. Хозяйка показывала на макушку сосны - лыжницы, задрав головы, вглядывались, стараясь разглядеть кошку, удивлялись, охали да ахали. Парень извлек из сумки стальные когти, нацепил их и шагом инопланетянина направился к сосне. В другое время я, наверное, не устоял бы от искушения поглазеть. Но мысль о Лиде, возникнув однажды,

долго держалась в голове - сдетонировала идея: надо завербоваться в геологическую экспедицию - непременно подальше и поглуше: Колыма, Чукотка, Таймыр... не все ли равно - были бы потяжелее испытания! Но уехать, не посоветовавшись с Лидой! Далее следует серия суетливых действий. Я намерен встретиться с Лидой, но, не утерпев, набросив наспех пальто, срываюсь тотчас же - лыжницы шарахаются в стороны, поспешно уступая тропу в снегу... Бегу на перрон, вскакиваю в электричку. На одном из переходов метро останавливаюсь у цветочного ларька. "Цветы? Глупость!" - думаю я, но рука против воли лезет в карман, извлекает помятую рублевку, и я с букетом лечу по эскалатору куда-то в пропасть...

Старинное бело-зеленое здание. Лидин дом. Решительно направляюсь к подъезду, но у дверей раздумываю, возвращаюсь, разыскиваю будку с телефоном, звоню - длинные гудки приносят, как ни странно, и огорчение, и облегчение: я хочу и одновременно боюсь встречи. Собираюсь уйти, но что-то заставляет остаться, и я долго, ежась от холода, топчусь на тротуаре, пританцовываю на холоде с приподнятым воротником, с букетом в руках - какова картина?

Лида вернулась поздно. Она вышла из метро, и решительности моей - как не бывало, я готов был бежать. И сбежал бы, не заметь и не окликни она вовремя.

– Жунковский!
– Лида не скрывала восторга.
– Жунковский! Цветы? Мне! Но чего стоим? Идем в дом!
– И уже в квартире, хлопоча, продолжала: - Я одна. Почему не спрашиваешь, где родители. Уехали! Тебе не интересно куда?

Она на скорую руку сообразила ужин, усадила меня за стол и продолжала рассказ о себе уже спокойным тоном.

– Прежде чем уехать, предки перебрали несколько вариантов. Маму тянуло к солнцу, папу - в края менее обжитые. Долго прикидывали, гадали... Как-то зашел разговор о войне: вспомнилась жизнь в эвакуации - будто задело за больное отца. Он изменился, долго вымеривал крупными шагами по комнате, потом остановился, объявил волю: ехать в Карповку - и только! И - как отрезало. Сейчас все позади. Сейчас предки в Карповке. Папа хирург в районной больнице. Мама трудится в местной библиотеке. Оба довольны, хотя, конечно же, тоскуют. Итак, - она лукаво и многозначительно улыбнулась, - государственной тайны для тебя больше не существует...

Однако многое в отъезде Савиных для меня было непонятно. И Лида, и Савина-старшая не обмолвились и словом о причинах отъезда - будто действительно уговорившись о некоем запрете. Пройдет немало времени, прежде чем станет ясно то, что побудило Савиных к перемене места жительства. Я узнаю о конфликте Савина с руководством клиники, о просьбе к нему дать коробящие показания о его коллеге - учителе, человеке, которому Савин ассистировал в довоенные и в первые дни войны; я узнаю об отказе Савина, а также о том, как затем Савин, взвинченный и злой, положил на стол начальству заявление об увольнении, чего, вероятно, никто не ожидал, а после того, как оно - и опять же вопреки ожиданию многих, а главное самого Савина - после небольшой растяжки времени, смахивавшей скорее на игру, было подписано, решительно двинул в участковые врачи.

Савиным в действиях его при этом руководило не чувство симпатии к бывшему шефу. Отнюдь. Обстояло одновременно просто и сложно. Симпатия? К человеку с тяжелым, резким, если не прямолинейным, лишенным начисто юмора, прямо скажем, ехидным характером? Между ними в сущности отсутствовало пламя, то, что, сплавливая концы, спаивает. Далеко не все шефское принимал он и в смысле профессиональном. Но не только в черном виделся облик шефа. Чего бы ни было, это ему, бывшему шефу, он обязан навыками, которые в конце концов вылились в мастерство, это он научил его, Савина, держать в руках правильно скальпель. Работоспособность того? Когда собралась гроза, ему вспомнилось то, что в суете нередко игнорируется либо забывается - это безусловная порядочность человека: да, несносен, да, может испортить настроение кому угодно и где угодно, да, скуп, желчен, высокомерен - да, все это было. Но нельзя было умолчать и другого: бывший шеф, профессор, не совершил ни одного нечестного поступка, по крайней мере, в присутствии его, Савина, ни одного серьезного действия, противоречащего этике врачевания, он исполнял свой долг по меньшей мере исправно - тысячи операций, тысячи, если не спасенных обязательно, то во всяком случае улучшенных жизней могли служить тому подтверждением. Но беда профессора заключалась в том, что он, как никто другой, одним неосторожным словом или фразой, жестом, или еще чем-то в этом роде, мог перечеркнуть содеянное им же добро. Савин и Лутцев-старший, как и многие, были в числе "униженных и оскорбленных" профессором, и если бы

речь шла лишь о неприятии характера того, то он, Савин, вряд ли сдержался бы от возможности вцепиться. Но в том-то и дело, что ситуация сложилась намного серьезнее: судьба профессора стояла на краю пропасти - малейшая неточность, и лететь тому вниз – в пропасть. Савин понимал это, он знал, что любое нехорошее о профессоре, большое или малое, могло обратиться в решающий толчок в спину, отчего удержаться тому уже было невозможно. Вот из этого исходил Савин в показаниях: рискуя впасть в необъективность, он вскользь и очень невнятно упомянул о "пятнах", говорил больше о профессоре-хирурге, операциях его, говорил, сознательно стушевывая негативное. Лутцев-старший, напротив, был объективен, не упустил ничего касательно достоинств, но был чересчур скрупулезен в другом - он не забыл ни одного "пятна", ни одного!
– случай, когда объективность смахивает на подлость!

А ведь различия в сказанном Савиным и Лутцевым почти не было.

Почти!

Но это "почти" легло между давними друзьями большим водоразделом. И впервые "водораздел", не выдаваемый на первых порах ни одним из них, обозначился во время проводов Савиных... Нарушу хронологию, дорогой Ибн, и, забежав вперед, расскажу об этих проводах - извини, что порой третьестепенное, наверное, преподношу с такой выпуклостью. Впрочем, для меня это далеко не третьестепенно... На перроне вокзала, перед отходом поезда, образовав кольцо, стояли Савины и Лутцевы в полном составе семейном. Морозило. Савин стоял в огромной шапке из кроличьего меха; Лутцев-старший явился в изящной небольшой папахе из серого каракуля, которая противоречила теплой меховой куртке, висевшей на нем мешком. Рем старался шутками развеять неизбежную в подобных случаях печаль. С преувеличенным восторгом он извлек из портфеля бутылку шампанского.

– Да кто же шампанским освящает дорогу?
– вмешался Лутцев-старший.
– Тут нужен настоящий посошок. Чтоб тебе холод не в холод, жара - не в жару, чтоб расстояние - не в расстояние...

Он извлек из кармана куртки с нарочитой торжественностью чекушку водки. Рем предусмотрительно прихватил стакан, закуску. Шампанское распили, стаканы передали главам семей и шумно, по-мужски, разлили водку. Хмель и в самом деле взбодрил, стало оживленнее и как будто веселее. Впрочем, ненадолго.

– Вот смеемся, а не то, - вдруг задумчиво произнес Лутцев-старший.
– Словно между нами пробежала кошка - тебе не кажется?

– У меня, признаться, сейчас нет и малейшего желания думать о кошках, тем более, о другой какой бы то ни было звери, ~ молвил несколько растерянно

Савин.
– К чему? Все в конце концов встает на круги своя.

– Значит, и тебе кажется, - заключил тогда Лутцев-старший.

– Мне этот поворот не по душе. К чему экскурсы в область зоологии? Виновата водка, - вмешалась Лутцева, она укоризненно взглянула на мужа.
– На проводах принято говорить нормальные вещи. Ведь все у нас по-прежнему...

Слово пошло по кругу.

– По-прежнему, - буркнул Лутцев-старший.

– Разумеется, - подтвердил Савин.

– По-прежнему... За вычетом ничтожной малости: Савины уезжают, а Лутцевы остаются, - сказала Савина-старшая.

– Таня!
– взорвался Савин.
– Нельзя ли поделикатнее!

– Разве запрещено эмансипированной женщине, - она надавила на "эмансипированной", - высказывать мнение. И что я сказала? Ни слова о зверях, бабах с пустыми ведрами. И что значит наш отъезд в сравнении со всем тем, что происходит в прекрасном яростном мире, - она уже не скрывала раздражения.
– Рем, детка, не осталось ли капельки шампанского?

– Таня!

Воцарилась пауза. И неизвестно, чем закончился бы диалог на зоологическую тему, если бы вовремя не поспел спасительный сигнал к отправке поезда. Савин и Лутцев обнялись. Обнялись искренне.

– И все-таки я уверен: что-то ушло между нами, - сказал Лутцев.

– Не надо, - ответил Савин торопливо и суетно.

Лида извлекла фотографию: Савин стоял с ружьем, опоясанный патронташем; у ног хозяина лежала ушастая, в пятнах, собака; на заднем плане сквозь редкие заросли камыша виднелась темная полоса приозерного облепихового леса. Савин позировал неумело, скорее неохотно...

Лида протянула любительскую фотографию, внимательно взглянула на меня:

– Я хороша: закормила байками! ~ притронулась ладонями к моему лбу: - Ты весь в огне! В постель!

Сейчас же!

Я воспротивился, да где там! Едва ли не силой она заставила лечь. И кстати: не прошло и часа, как все перед глазами поплыло...

Лидина квартира обратилась в больничную палату, а хозяйка - в сестру милосердия: она звала докторов, бегала в аптеку, поила, кормила. Что и говорить, стала она мне как родная. С того и началось. Как-то, на пятые или шестые сутки, почувствовав себя сносно, я стоял у окна, рассматривая день во дворе. Вернулась Лида. После обязательных слов приветствия я произнес что-то о своей болезни, назвав в шутку нынешнюю обстановку домашним лазаретом. Лида ушла к себе в комнату, вскоре оттуда послышался ее голос:

Поделиться с друзьями: