Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Королевская аллея
Шрифт:

— Это, наверное, выходило дороже, учитывая их расходы на проезд.

Существует ли такая порода собак: большие, меланхоличные животные, чем-то напоминающие человека?

— Вас, — приступил он наконец к объяснению того обстоятельства, почему они не знакомы друг с другом, — разместили в моей комнате. Я тогда как раз сдал экзамен на аттестат зрелости, собирался изучать право. (Клаус подавил в себе желание сказать этому безумцу: «Мои поздравления!») Но пока занятия в университете не начались, меня тянуло на свободу, под открытое небо, и я отправился в путешествие по Франконскому лесу{259}. Несмотря на свое поврежденное колено… или именно потому, что хотел преодолеть боль и ощущение неуверенности.

— Колено это сложная штука.

— Прыжки в высоту, в школе, — из-за них-то всё и случилось. Всё в той школе было сплошным мучением: тупая, коварная, механическая

муштра; плохие оценки, снова и снова. Что мне еще оставалось, кроме как увлечься латинской грамматикой, с ее непреложной логикой (его большой и указательный пальцы замкнулись в кольцо, что, вероятно, было знаком величайшего одобрения), в которой человек может найти прибежище.

Вместе с Цицероном я бродил по Тускулу{260}. Саллюстий учил меня, что такое тягучая проза, или рассказывал о гибели разных импозантных персон{261}. — Он пристыженно кашлянул, тряхнул головой, будто отмахиваясь от самого себя, и взгляд его сделался еще более печальным.

— Я, я…

— Да, что?

— Я, впрочем (теперь еще и заикание), очень сожалел, что после вашего отъезда у меня в комнате поменяли постельное белье. Человеческая близость — такая редкая и драгоценная вещь… Сожалел, когда вернулся из Залема.

Если он потеет даже во время разговора…

— Залемский интернат? Но это значит, что вы… — У Клауса будто пелена упала с глаз. —.. что вы его сын, один из сыновей.

— Сын? Unter-Ich: подчиненное ему «я».

— И брат…

— Neben-Ich: придаточное «я» этой истерички{262}. По крайней мере, она дает мне, от своих щедрот, слабые опиаты, укрепляющие или успокаивающие; иногда даже делится собственным запасом опталидона.

— Вот: здесь опиум.

— Я помню Михаэля{263}, который вместе с малышкой Элизабет пытался сварить компот из волчьих ягод… Дом был как растревоженный муравейник. Собака, которая трется о чучело медведя; бабушка и дедушка{264}, сидящие в креслах и лакомящиеся из банки черной икрой; знакомый дирижер, который входит, насвистывая знаменитый аккорд, вагнеровский… краткий визит прославленного поэта Гофмансталя, вдруг заявившего, что слова для него превратились в гнилые грибы{265}; госпожа Катя, которая, как всегда, ищет потерянную связку ключей, в то время как кухарка — я сам это наблюдал — отрезает для своих приватных нужд большой кусок сливочного масла; и этот шофер, неприятный тип, который, задрав ноги, часами изучает в автомобиле «Фёлькишер беобахтер»{266}.

Наличествующий сын Томаса Манна кивнул.

— В 1933-м он внедрил в дом — для слежки и, возможно, также с целью присвоения всего, что плохо лежит, — своих товарищей по партии; но в итоге, ясное дело, дом ему так и не достался. Я сумел, несмотря на его присутствие, спасти, переправив в Швейцарию, хотя бы отцовские дневники{267}. С тех пор "Uber-Ich, наше верховное «я»{268}, стал относиться ко мне доброжелательнее.

— Как звали шофера?

— Такие имена должны быть забыты. Это своего рода месть. — Голос говорящего внезапно стал очень решительным. — «О да, в ничто его!», как впечатляюще выразился Брехт{269}.

— Вы не Клаус, тот умер.

Сосед Анвара, кажется, привык, представляясь, произносить свое имя шепотом, чуть ли не смиренным:

— Ангелус Готтфрид… Томас. Называйте меня просто Голо{270}.

— Ну конечно, как я мог забыть! Ваша кровать, говорите? Вокруг нее было в десять раз больше книг, чем у меня дома. А в углу — тряпичная кукла в платье-кринолине.

Сын, похоже, смутился.

— В нашем домашнем театре, Любительском союзе немецких мимиков{271}, как мы его сгоряча назвали, я, еще десятилетним мальчишкой, играл в «Минне фон Барнхельм»{272} — даму в трауре.

— О! — вырвалось у Клауса. — А она что-то говорит?

— Мало. Она ведь в трауре. Вы великодушны, сударь! Но и меня не ставьте слишком низко{273}. — Считается, что у меня сенсационная память. Возможно, я ничего не забываю, потому что обречен собирать несчастья.

— Правильно.

— Как,

простите? — он поднял горестный взгляд.

— Я тоже кое-что вспомнил. Кажется, за столом кто-то рассказал — в первые дни моего пребывания в Мюнхене, — что первыми словами их сына, в чьей комнате я ночую, самыми первыми словами, были не Мама и Папа, а Глушь и Челн. Все посмеялись, чувствуя себя несколько неловко.

— Посмеялись? — Голо Манн смотрит на паштет Анвара, не видя его. — Я знаю, что говорю с другом дома, причем — не без задней мысли. От Эрики я слышал, что вы приехали на выступление отца. (Клаус Хойзер постарался, по возможности, не выдать своих эмоций.) Они, все, не любят меня. Я не был красивым — очевидно, даже в младенческом возрасте, — и не сумел стать… как бы это выразить… яркой личностью. Но как же не быть угрюмым и черствым, если тебе всегда предпочитают, даже неосознанно, блестящих старших детей, настоящих воздушных духов. (Услышав последние слова, Анвар заговорщицки кивнул другу.) Чем разнообразнее проявлялась фантазия Эрики, чем очаровательнее становился Клаус, тем злее преследовала меня Мемме{274}.

— Ее я не знаю, — признался Клаус (которому вдруг подумалось, что этот разговор есть непосредственное продолжение явлений поющей Дочери и падающего на колени Профессора Бертрама). Остатки жаркого он отодвинул в сторону.

— Мемме (глаза прибившегося к ним Сына были чисты и смотрели куда-то вдаль, сквозь задымленное пространство, подкрашенное желтыми лампочками)… Мемме была и остается чудищем, уродиной, ведьмой, хмарой… которая живет возле детской колыбели; которая по дороге в школу шуршит лиственными кронами; которая внезапно садится на край кровати и шепчет, как мог бы прошептать я сам: «Ничего у тебя не получится. — Видишь, там западня, которую я тебе не покажу! — Ну же, спеши туда. Сейчас споткнешься и, бах! расквасишь себе нос». Мемме всегда была рядом со мной. Она нашептывала, что я должен наябедничать на Клауса, когда тот в голодные зимы Первой мировой воровал кусочки рафинада, сберегаемые для отца. Она приказывала, чтобы я соврал: «Учитель математики ошибся, под моей работой стоит не Шесть, а Пять». Мемме даже заставляла меня хромать, когда никаких причин для хромоты еще не было. Возможно, этот злой дух иногда обретал власть и над моим отцом, который не стеснялся называть меня, своего второго сына, Кусачиком, дома и перед мировой общественностью (в описывающем его семью рассказе «Непорядок и ранние страдания», где я представлен как докучливый второстепенный персонаж): «Кусачик, — пишет он, — склонен к вспышкам ярости и бешенства, к горьким, ожесточенным рыданиям из-за любой мелочи… У Кусачика волосы, нескладно растущие отовсюду, косматые и похожие на смешной, плохо сидящий парик. Когда он простужается, то, кажется, весь состоит из слизи, с головы до пят, сипит и сопит… Мальчика с такой „жутко густой кровью“ любую минуту может хватить удар»{275}.

— Боже мой, и это написал о вас ваш отец?

— Рассказ принес большой успех. Ему. Люди ведь любят описания несчастий, не имеющих отношения к ним самим. Та самая Мемме ему это и надиктовала, хоть текст и записан его почерком. Единственный абзац о Клаусе продиктован совсем другим чувством: старший сын представлен как красивый, своеобразный, цветущий молодой человек… Прекрасное, благородное, многообещающее (хотя отец, конечно, втайне опасался, что мой брат может стать большим художником): всего этого, видимо, недостаточно для формирования комфортной жизненной среды; нужна еще и куча навоза. Ею стал я. Эрика, женщина, вращалась в совсем других сферах: она была занимательна, строптива, `a part [64] , как принято говорить.

64

Ни на кого не похожа (франц.).

Кельнерша, которую здесь называли госпожой Ингой, подошла к присоединившемуся гостю.

— Одно пиво. — Нет. — Одно шорле{276}. — Минуточку, лучше бархатистого красного вина. Но от него чувствуешь усталость. — Бокал легкого красного. Лучше белого. У вас найдется «Сильванер»?

— Найдется.

— Если у вас имеется «Сильванер», то, наверное, есть и «Пино-гри». Оно не такое вкрадчивое.

— Не-штайн, — вдруг проронил азиат, и на одно короткое мгновение всё внимание переключилось на него.

Поделиться с друзьями: