Королевская аллея
Шрифт:
— Совершенно верно. В годы эмиграции мне наконец удалось приступить к самостоятельной работе. Я написал книгу. Жизнеописание Фридриха фон Генца{300}.
Вряд ли то, что далее воспоследовало, было как-то связано с упомянутым именем и скрывающейся за ним персоной. Потому что Анвару Батаку оба были совершенно не известны. Но внезапно в Анваре обнаружилось какое-то движение. Нехорошее. Его пальцы соскользнули с зеленой ножки бокала. Верхняя часть туловища, которая уже довольно продолжительное время казалась висящей внутри пиджака, закачалась. Сам островной житель драматически захлопал веками… но тем не менее, похоже, видел окружающее не так хорошо, как хотелось бы. Попытался ли он ухватиться рукой за Клауса? Рука плюхнулась на край пепельницы, которая, без всякой траектории полета, опрокинулась, и ее содержимое оказалось на столе. Анвар же будто сделался меньше ростом. Накладные плечи его пиджака еще какие-то мгновения маячили наверху, тогда как их обладатель,
— А вы говорили, что ваш деловой партнер выносливый. — Голо Манн бездеятельно наблюдал за происходящим, тогда как Хойзер не мог вскочить и прийти на помощь другу: потому что ноги господина, сидящего напротив, ограничивали подвижность собственных его ног.
— Шампанское и «Егермейстер» с вашей сестрой, «Нирштайнер» в вестибюле отеля, а здесь: бочковое пиво, тминная водка и еще почти целый литр вина. Дома он лишь изредка выпивает бокал коктейля… И потом представьте, что на вас, после утренней болтовни моей матушки, целый день изливалась бы иностранная речь — с вкраплениями историй о пугале Тук-Тук, об оккупации Рейнланда и о безобразиях, которые позволял себе Стефан Георге. Тут у кого хочешь паштет запросится наружу…
— Георге я не упоминал. Мне не выпала честь с ним познакомиться. Я, наверное, был для него недостаточно миловиден. — Голо Манн сидел неподвижно, откинувшись назад, защищенный от возможных неприятностей папкой.
Хойзер высвободил собственные икры, в два прыжка обогнул стол, подхватил Падающего под мышки и выволок его из-под стола к свету.
— Старина, ты же должен знать свою меру… Ну ничего, скоро мы опять будем дома, — попытался Хойзер утешить товарища.
— Никогда опиум, nooit meer [67] шнапс, — донеслось в ответ откуда-то из недр пиджака.
67
Никогда больше (голл.).
— В туалет?
Рука, вцепившаяся в узел галстука, и подозрительно-натужное сопение, похоже, свидетельствовали о другой потребности.
— Тащим его на воздух! — распорядился Хойзер. — Вы слева, я справа. И расплачиваетесь по счету вы (это он сказал с непривычной для него непреклонностью). Потому что вы во всем виноваты.
Голо Манн с готовностью кивнул, потом на лице его обозначилось некоторое сомнение — возможно, обусловленное скупостью, — но на Хойзера это впечатления не произвело. Как ни странно, сам он чувствовал себя более трезвым (относительно, конечно; да и вообще такое ощущение было ложным) с тех пор как Батак утратил контроль над собой. Счет, представленный госпожой Ингой, был быстро оплачен… как бы в счет будущего наследства Томаса Манна. «Побольше воды и холодные повязки», — посоветовала сведущая в таких делах кельнерша. «Красавчики переносят выпивку хуже всех!» — вырвалось у нее, пока она прокладывала господам дорогу. Глазам посетителей пивной представилось экзотичное зрелище. Между двумя европейцами болтался темнокожий — в воздухе, можно сказать, ибо только носки его ботинок, прикрытых стильными гамашами, волочились по полу.
— Давненько я этим не занимался. Последний раз — когда возился с братом Клаусом в нью-йоркском отеле «Бедфорд», — признался Голо Манн, — но с бедным Эйсси было еще труднее. Может, и нам самим когда-нибудь понадобится такая поддержка.
— Любовь к ближнему это любовь к себе, — согласился Хойзер и глянул, надежно ли Анвара поддерживают с другой стороны. Во всяком случае, индонезиец еще не утратил инстинкта, подсказывающего, что надо вкогтиться в ключицы тех, кто тебя несет. Из «Нойсской горницы» группа переместилась в уже не совсем заполненное главное помещение пивной. В дыхании Анвара еще ощущалась одна тысячная часть аромата, нежно напоминающего о присутствии гвоздики в его любимых, выпускаемых на родине сигаретах. «Кёлн… Соббор». Там азиату еще не удалось побывать; зато, хотя приоткрылся пока только один глаз, к нему, похоже, вернулась способность зрительно воспринимать окружающее и даже давать явлениям наименования. «Собббор… А не к… маме. Томас Манн целовать». Последняя мысль, похоже, развеселила этого путешественника по Европе, и он захихикал: «Клаус единственный, ха!.. А собббор… Милашка». Голо Манн был несколько пикирован такими подробностями; но, с другой стороны, они подтверждали его предположения относительно семейных и прочих дел. Неужели Старик, не довольствуясь своей высокой, до небес, славой, еще и прожил более яркую жизнь, чем он, Голо? Какой позор для собственного эго! В спасенные им отцовские дневники он тогда так и не заглянул.
— Собббор.
— Это мы уже слышали.
— Прихватите с собой большую бутылку «Аполлинарис», — посоветовала кельнерша. — Чем быстрее всё это растворится, тем лучше. Надеюсь, дело не в нашем паштете?
Она придержала для них дверь «Золотого кольца».
Хойзер воздержался от какого бы то ни было комментария, когда второй носильщик — быстро, но с соблюдением
должного этикета — заказал рекомендованную бутылку минеральной воды и еще одну бутылку, откупоренную. Уже стоя в дверях, Голо Манн расплатился за последний заказ, выложив двенадцать марок.— Приятного вам вечера и доброй ночи! — пожелала на прощание Инга. — Приходите снова, вы нам окажете честь. Нам можно позвонить и по телефону, если вдруг надумаете зарезервировать столик. Номер легко запоминается: две пятерки и три тройки.
О духе Америки
Бумажка на ботинке, привеянная. Еще один порыв теплого ветра, и этот обрывок газеты понесся по тротуару дальше. Прохожие придерживают на головах шляпы. Какая-то женщина спешит мимо. Свет в будущей пиццерии уже погас. Транспарант, возвещающий о Голландской неделе, хотел бы трещать под воздействием непогоды, но только вяло полощется в воздухе. Грозовые вспышки — где-то далеко, на западе. А Бургплац пока лишь тоскует по освежающему дождю. Слабые раскаты грома. Гроза неистовствует на другом рейнском берегу. Там, за Оберкасселем, ночное небо лиловое. Может, гроза разразилась и в Мербуше, над домом и садом Миры и Вернера Хойзера. Горе тому, кто не закрыл крепко-накрепко мансардные окна, когда буря гнет ветки деревьев, заставляет подсолнухи склонять головы и кидается охапками дождя в стеклянные двери террас. Мерцание на горизонте просвечивает, как рентгеном, руину замковой башни и заставляет ярко вспыхнуть рекламу зубной пасты на боку почти пустого трамвая, который в данный момент, по рельсовой дуге, сворачивает с площади на Ратушную набережную.
— Посадим его на скамейку, на берегу, — дирижирует Хойзер. — Если его там вырвет, ничего страшного.
— Боюсь, это произойдет уже здесь.
— Встреча с моей рекой, и при таких обстоятельствах!
Тащить индонезийца — эта задача для Голо Манна не легче, чем те, что когда-то решал в Египте Иосиф: ведь другой рукой он прижимает к себе пузатую, как теперь обнаружилось, папку. И при малейшей попытке прихватить ее поудобнее Анвар, повисший на плечах у двух провожатых, пытается нащупать ногами мостовую, самостоятельно сделать пару шагов.
— Мы сами ступаем на путь, ведущий в низину.
— В некоторых случаях даже охотно. С радостью!
Как ни удивительно, из середины в ответ раздалось шепелявое «…met vreugde» [68] . Каменная лестница, ведущая наверх, к променаду и причалам, — круче, чем когда-либо прежде. Теперь и слово «Собббор» кажется вполне уместным… хотя все-таки, чтобы попасть на башню в Кёльне, надо преодолеть по меньшей мере сотню ступенек. Голо Манн, похоже, вспомнил период, когда он был увлеченным следопытом, на время прогулок оставляющим позади повседневные заботы, — и теперь использует силу, накопленную благодаря перемещениям по ровной местности, для восхождения по ступенькам. Эти железные перила пережили две мировые войны… Наконец перед их глазами открываются предназначенный для гуляний берег и широкая излучина Рейна. Сигнальные огни барж, тянущихся мимо друг друга. Темное мерцание доброй, старой, «бывшей в употреблении» воды. Совсем недавно они сидели в «Нойсской горнице», а теперь различают очертания самого Нойсса. Свет ближних и дальних фонарей… Земля, которую фальцевали различные социальные движения, строительная деятельность, цивилизация, творчество, сменяющиеся периоды упадка и подъема; она существует со времен древних римлян и еще не устала: эта гигантская сковорода, в которой непрерывно перемешивается жизнь. Хочется воскликнуть: «Ты чудо, Нижний Рейн!»
68
С радостью (голл.).
Почти все скамейки свободные. Только на пятой или шестой, если считать вверх по течению, обнимаются двое — парочка, которой высшее опьянение, судя по всему, еще только предстоит.
Анвар Батак покачнулся.
— Гентц…
Суровый взгляд, брошенный с левого фланга, заставляет говорящего (на правом фланге) умолкнуть. Гравий скрипит под двумя парами подошв. А между ними друг, которого эти двое волочат, оставляет извилистый след.
— В литературе (слышит Клаус Хойзер) я ненавижу эпизоды с алкогольными напитками. Чокаются и пьют там только для того, чтобы создать у читателя определенное настроение, за которым ничего, достойного упоминания, не кроется. Опьянение — в беллетристике — это фольклоризм. Всё существенное формируется в атмосфере ясности. А прочее — просто шум.
— Еще что-то? — поинтересовался Клаус. — Или ваш речевой насос наконец остановится?
Крепко ухватив господина Сумайпутру под руки, они осторожно опустили его на скамейку. Он покачивался. Пришлось сесть вплотную к нему, с обеих сторон. Большого шума от него не предвиделось. Но, как бы то ни было, Рухнувший-на-скамью разлепил веки и уставился на Рейн. Голо Манн сунул ему открытую бутылку минеральной воды, вытянул пробку из второй бутылки и протянул сосуд Клаусу: «Теперь самое время». Если в шумной пивной протестующий шепот Клауса был едва различим, то в данном случае он вообще отсутствовал. Хойзер отпил из горлышка, в такой день это уже ничего не меняет. Здесь нет больше никого, кто бы оставался трезвым.