Крокозябры (сборник)
Шрифт:
— Ну да, в Нью-Йорк. У мужа там знакомые.
— Ах муж! — Петя был явно разочарован. И Лиля почувствовала себя польщенной.
— Объелся груш, — сказала на всякий случай, ощутив давно позабытый шлепок вожжами: беги, кролик, беги. Впереди опять новая жизнь.
Лиля лежала в дурке бесконечно долго. Она никогда не могла бы себе представить, что окажется в таком месте. «Посемейному», как говорил Боба: тут же, на другом этаже, лежал папахен, окончательно выживший из ума. Дома его держать было невозможно, тем более без нее, без заботливой женской руки. Она оказалась здесь потому, что ее жизнь пришла к полному и необратимому краху. Совсем как СССР, который теперь прозывался ЦЦЦП — ладная латиница теснила и стыдила неуклюжую кириллицу. Впервые, кстати, она услышала это слово от приятеля-актера, тоже подавшегося в бизнес, так его грохнули прямо во дворе его дома. Вместе с девушкой. А у него и бизнес-то был — так, по мелочи, просто чтоб выжить.
«Родина перевернулась», — как заладил это папахен, так ничего другого с тех пор выговорить не мог, что-то у него в голове закоротило,
Ее роман с Петей был первой ошибкой. Главной. А может, не главной. Она не была в него влюблена, просто совсем нисколько, но перед ней открывались такие головокружительные перспективы, что она решила, будто без того, чтоб стать его «герл-френд», в бизнес не войти. Нет, еще другое: он был от нее без ума, а ей это льстило. Почему, думала она сейчас, хочется, чтоб кто-то расстался с рассудком ради тебя, отчего есть такая потребность — вытягивать невидимым шприцем из людей разум? Как из папахена — родина. Или другое — он называл ее Лили Марлен, а никого их тех, кто так ее называл, не осталось. Умерли, уехали, исчезли из поля зрения. Боба называл ее Стальевна — «Стальна». Боба — единственный, кто остался с ней, вокруг белела пустыня. Теперь она любила его по-настоящему. Вернее, она всегда любила его по-настоящему, но не знала об этом, как-то это было не принято, что ли. И с Бобой-то какая вышла история, из-за того же Пети. Она сошлась с Петей, а он — с Соколовой. Это был удар под дых. Уж с кем с кем, но с Соколовой, ее давней врагиней! Ну она секретарша, да, а Лиля — любовница хозяина… К чему это? Лиля опять споткнулась в попытке анализа. Что было дальше — ужас-то наступил не сразу… Она продала свою — теперь свою, законную — квартиру, чтоб войти в долю, стала партнером и вице-президентом банка. Ей казалось, что она стоит на самой высокой вершине мира. Джомолунгма «божественная мать жизни» в переводе. И Лиля, первая женщина в мире, Лилит. У библейской Лилит тоже не было детей, думала Лиля, ее даже изображали тем самым змеем-искусителем, но все ж наоборот. В Лилиной, по крайней мере, жизни. Это ее искушают, над ней властвуют, ее держат в рабстве. А она бежит, вырывается, урывает, отрывает себе по кусочку. Это Россия, или папахенская «родина», — бес, а не она, Лилит Стальевна Родина. И уже думала пойти и поменять себе в паспорте имя, паспорт же все равно менять на новый, российский, записаться Лилией Сергеевной, например. Думала… а тут Коля. Искал ее по всей Москве — нашел наконец через Орлову и все ту же Соколову. Сказал, что родители погибли в огне. Дом сгнил, ремонтировать было некому, короткое замыкание, ночью вспыхнул пожар, газом обогревались, и вот. А Лиля-то про родителей совсем забыла, даже телефона своего нового не дала, не до них было, а когда узнала, уже поздно, уже никогда она до них не доедет. Коля похоронил. Ее нашел спустя несколько месяцев. Но Лиля и на могилку взглянуть не поехала, потому что у нее тоже начался пожар. Петю убили. Банк остался в ее ведении. Она мало что смыслила в этих делах, всем занимался Петя, ее должность была, скорее, декоративная, просто чтоб стояла на Джомолунгме и радовалась жизни. Так она думала, может, так и было, а может, и нет. У банка оказались долги. Но она-то при чем? Она вложила в этот банк свою квартиру, деньги текли сами по себе — скажем, это были проценты с ее доли, но теперь бандиты из всех мест, где они водятся, пришли к ней. Кредиторы, клиенты, инвесторы — все шли к ней, а она была ни при чем. И вот тогда Боба и запер ее в дурку вместе с папахеном. Здесь ее никто не мог достать. Это было бегство — с одной стороны, а с другой — она действительно подвинулась рассудком. «И к нам попал в волненьи жутком с номерочком на ноге» — именно так и было, очнулась она совсем недавно. За окном яркое солнце, пепельные скелеты деревьев, грязный свалявшийся снег, асфальт с лужицами, ледяные корки дотаяли до вензелей — значит, март. Грачи прилетели. А лето — кустодиевские безмятежные чаепития дородных купчих, летние дамы Борисова-Мусатова Виктора Эльпидифоровича, брата по необычному отчеству, — откуда им сейчас взяться? Сейчас «Всюду жизнь» — Ярошенко Николая Александровича. Колин тезка. С Лилиного десятого этажа все такое мелкое…
С Асей они не виделись много лет. В эпоху перемен десять — это очень много. И вообще много. Лиля встретила ее случайно, на выставке ее нынешнего мужа, Толика, модного концептуального художника, а в новой терминологии — «актуальщика». Она его знала и прежде, но тогда он был просто симпатягой. Ася поразила — почерневшее лицо, воспаленные глаза, потрескавшиеся губы, впалые щеки.
— Что с тобой?
Это у нее вырвалось, зря.
— А что? Приветик, Лили Марлен. — Ася растягивала звуки, да что же это с ней? Она странно покачивается, взгляд блуждает, пьяная — непохоже. Обдолбанная?
— Ася, ты… ну как это сказать…
— Пойдем, — Ася схватила Лилю за руку и потащила в комнатку, видимо, галериста, дрожащими руками открыла стоявшую там сумку, как всегда, самую модную, достала шприц, ампулу, вколола. Взгляд ожил. Она набросилась на Лилю как дикое животное, все той же породы кошачьих, но хищное, живущее не на человеческих оборотах, будто выпрыгнувшее из чащи, из омута. Она целовала ее в губы, прижималась, извиваясь, вдавливая в стену, и глаза ее, казалось, стали желто-зелеными, потом она обмякла,
села за стол, запрокинула голову. Лиля стояла потрясенная, столько лет хранился в ее душе этот «чистейшей прелести чистейший образец», а теперь ей было неловко, она колебалась между тем, чтоб молча уйти, или погладить Асю по голове, как когда-то та гладила ее. Ася положила руки на стол, уложила на них голову, как на подушку, и закрыла глаза.— Я пойду, — еле слышно сказала Лиля и быстро вышла обратно в зал, где Асин муж принимал бесконечные поздравления. Боба красовался с ним рядом.
— Пора, — показала ему жестом, и он, шаркнув ножкой и отвесив легкий поклон (откуда вот в нем эти манеры XIX, позапрошлого уже, века? — поражалась Лиля), взял жену под руку и повел со двора, где ютился десяток авангардных галерей. По дороге встретили Лену Орлову, она растолстела, а надменный взгляд стал еще более надменным.
— Родина? Едва узнала.
— Привет, искусствовед! — бросила на ходу Лиля.
— Я арт-критик, — так же, не останавливаясь, крикнула вдогонку Соловьева.
— М-да, — выдохнул Боба, он давно стал дизайнером по оформлению витрин, а Лиля иногда вспоминала Колю, который оформлял Дома культуры, когда еще не знали слова дизайн. «ЦЦЦП погубило пристрастие к уродству, а сейчас?» — думала она, в связи с прочитанной сегодня статьей об эстетике уродства: «Интерес к безобразному заставляет нас спуститься в „ад прекрасного“. Что растерзанные души современных людей жадно тянутся к уродству, чтобы „пощекотать притупившиеся нервы“, поскольку видят в безобразии „своего рода идеал своего депрессивного состояния“, с возмущением отмечал еще Розенкранц. Авангардистское безобразное ныне — новая модель красоты. То, что при первом взгляде вызывало отвращение, на новом этапе все быстрее усваивается и канонизируется».
— Как тебе выставка? — спросила Лиля.
— А как тебе Ася?
Лиля работала менеджером по рекламе. Это было примерно то же, что собирать ягоды в бездонную корзину, а единственный драйв заключался в том, чтоб себе перепадало не меньше, чем «им» — она уводила рекламодателей, и наконец-то ее ненавидели за дело. В этом было определенное торжество. В помощницы Лиля взяла давнюю питерскую подружку-феминистку — та переехала в Москву, от старого наименования открещивалась, называя себя либертарианкой, но старалась не афишировать ориентацию. Вообще, настало время, когда афишировать что бы то ни было стало не комильфо. Частная жизнь, какое ваше собачье дело. Правда, стала требоваться определенность в политических взглядах. У Лили их не было, у нее был один-единственный взгляд: измученный, истерзанный, изношенный. Взгляд первопроходицы Лилит, которой выпало испытать огонь, воду и медные трубы. Это прошло еще лет десять с тех пор, как Лиля встретила Асю в галерее. И лет пятнадцать со времени личной катастрофы. Бывает же такой индивидуальный холокост. Ей наконец перестали сниться кошмары, в которых ее родители обугливались в пляшущих языках пламени, в той самой печке, в том смыкающем створки окошке судьбы, которое привидилось ей в такие давние времена, будто она прожила с тех пор несколько тысячелетий. На ее памяти впервые появились телевизор, транзистор, магнитофон, видеокамера, компьютер, мобильник, скайп — да разве кто-нибудь на подобных скоростях жил? В Омутищах забелела-заблистала церковь, хотя больше не изменилось ничего, религия из абсолютного зла превратилась в обязательное добро, дружба народов или, по-западному, мультикультурализм — из основополагающей аксиомы стала большим и кровавым вопросом. Не только родина — мир перевернулся, и она вместе с ним.
— Стальна, скорей сюда! — Боба кричал, еле сдерживая смех.
— Чего там? — Лиля схватила ноутбук — открыла проверить почту — и застыла перед телевизором. Там, на новом канале, православном, в студии сидела Ася и, как робот, на одной ноте, загробным голосом произносила:
— Наша Родина — единственная находится под покровительством Богородицы, и в жизни великой страны женщины сделали очень многое. Но это в прошлом. Произошло самое страшное для сознания русского человека: нас, наших стариков и детей, священные земли и благословенные недра, наши вечные идеалы и непобедимую Красную армию, веру в светлое будущее, исконную любовь к труду и загадку русской души, наше святая святых — веру православную — продали на запчасти мировому злу. Нация вымирает — содомия, наркомания, пьянство, уныние косят ряды наших соотечественников. Россия является последним очагом православия, бельмом на глазу мирового зла. Идет идеологическая война — истребление нашего народа изнутри…
— Ничего себе прикалывается! — воскликнула Лиля.
— Какое прикалывается! Это православный канал. Ты просто не в курсе — наш друг Толик давно с ней развелся. Она погибала от героина, вытащил ее тоже известный тебе художник-нацист Леша, но не то что вытащил, а приспособил к нуждам своей партии или как там у них это называется.
Лиля сжалась от ужаса. Ужас заключался не только в том, что Ася выглядела как зомби, с еще большей очевидностью, чем в последнюю их встречу, а в том, что Лиля не знала ни одного человека, которым бы не правили бесы, включая себя, родителей и всех, кого она знала. Коля говорил ей что-то об этом, когда ей было шестнадцать лет. А сам… Убежать — еще не значит, к чему-то прийти. Все мечтали о рае, но он по техническим причинам не состоялся. Ни для кого. Лиля посмотрела в окно.
— Смотри, какая луна!
Боба повернулся всем корпусом, остеохондроз не позволял поворачивать голову, она зафиксировалась раз и навсегда, из-за чего некоторые считали его манерным.
— Вьются тучи, мчатся тучи, невидимкою луна освещает снег летучий, мутно небо, ночь мутна… Бесо мя мучай, короче.
— Бесконечны, безобразны, в мутной месяца игре, закружились бесы разны будто листья в ноябре. Сколько их! Куда их гонят? Что так жалобно поют? Домового ли хоронят, ведьму ль замуж выдают?