Крокозябры (сборник)
Шрифт:
Я пишу сейчас это не потому, что соскучилась по эре бабушки больше обычного, даже наоборот, я перестала возвращаться к детству, надеяться на то, что снова вспыхнет именно такой свет; возможно, я раскопала его в самой себе и перестала выжидательно вглядываться в окружающий мир. Зато во мне заговорил голос крови, истоков, истории, мне стало не хватать знания прошлого и отношений с этим прошлым. Когда-то я тешила себя идеей, что я не русская, не советская и даже не антисоветская, что я — просто я, выбрала ауру европейской культуры и хотела бы как можно меньше вникать в дебри «с названьем кратким Русь», потому что история России вызывает у меня досаду, а советский ее период — леденящий ужас. Только пожив в других странах, пережив надежду конца века, что Россия сбросит лягушачью шкуру и обернется румяной царевной, я поняла, что я плоть от плоти, и чем дальше я убегаю от нелюбимой истории, тем больше увязаю в ней, как в болоте. Бабушка — это моя история, и явственное противоречие заключается в том, что она делала революцию, которую я всегда считала величайшим несчастьем и позором,
Как бы мне хотелось жить? Если бы меня спросили, не как про квартиру на Колхозной, а всерьез спросили бы: в какой стране и в какой семье ты хотела бы родиться? Какой бы хотела видеть свою жизнь, если бы все было возможно? Удивительно, что с самого детства картинка «счастливой жизни» для меня не изменилась, но я ничего не сделала для того, чтоб воплотить ее в реальность. Это тоже было противоречием: картинка одна, а устремление души — другое. Картинка такая: Франция, семья типа Монтескье, это когда фамильный замок Бреда (не имеющий никакого отношения к бреду) переходит из поколения в поколение девятьсот лет, семья в полном составе собирается за ужином, открывается бутылка того, например, вина, которое я пью в данный момент — Pomerol — неподалеку от нашего поместья (свое вино — не ахти), никто ни с кем не разводился, ни родители, ни их родители, все живут долго и счастливо… Мне самой смешно, когда я пытаюсь эту картинку нарисовать: ясно, что я сбежала бы из такой семьи в студенческую революцию 1968 года, пусть и недоросла еще, все равно, стала бы хиппи, левой (при том что я, здешняя, терпеть не могу левых), писала бы стихи, пытаясь перезагрузить мир, апдейтить его и апгрейдить, а вовсе не сидела бы у камина. Презирала бы изысканный интерьер, отмахиваясь от горничной в белом передничке, ставящей передо мной серебряный поднос с кофейником и молочником от Villeroy&Boch: «Отстаньте же». Меня лихорадило бы от любовных переживаний, я так никогда и не создала бы нормальной буржуазной семьи, потому что… Потому что тогда бы это была не я, а кто-то другой. Да и сегодняшняя потомица основоположника демократии Шарля де Монтескье — бездетная и наверняка унылая старушка. Даже такой могучий род иссяк.
Бабушка — ключ к разгадке моих противоречий, но я могу лишь додумать ее историю, догадать, пересочинив на бумаге. Не только для себя, но и для бабушки — ее душу, возможно, тяготят цензурные пробелы оставленной ею в наследство жизни, проходившей в эпоху конспирации, когда лишнего слова не скажи, чужих глаз сторонись — да не чужих даже, родных, самых близких глаз! И для меня — воссоздать из ничего ткань жизни, не из ничего — из нескольких ниточек и той реальной бабушки, которая сопровождала мое детство. Рано она меня отпустила, потому что рано это — начинать взрослую жизнь в одиннадцать лет.
Не много ль у меня тут тире? Почему-то вспомнила: учительница литературы обругала меня за то, что я в сочинениях ставлю много тире. Не по грамматической нужде, а как экспрессивный, интонационный знак. Я так и объяснила учительнице, мол, тире — это чувство.
— Когда ты вырастешь и будешь Мариной Цветаевой, — сказала мне учительница, — будешь ставить тире сколько хочешь и где хочешь, а сейчас ты должна научиться писать грамотно.
Я научилась и продолжаю следовать грамматике, тире в моих текстах встречается не так часто. У меня больше двоеточий, знака пояснительного, управляющего причинно-следственной связью. И еще скобки, с которыми я борюсь по сей день. Скобки — это оттого, что мысль ветвится, хочет дать гиперссылку, но я же пишу не в Интернете. (А проклятую вордовскую проверку правописания я отключила только что, как отключала в прежних компьютерах, она меня дико раздражает. Это я вчера купила новый ноутбук, Sony Vaio, с желтыми русскими буквами, и теперь обмываю его и обживаю. Почему-то каждый новый компьютер надо обжить как дом, поначалу он холодный и непонятный.) Это были скобки.
Они оттого, что мне не хочется выбрать одно: одну линию, одну тему, один сюжет. Мне обидно пропускать все остальное, хотелось бы иметь круговое зрение: мне свойственна экстенсивность. Был когда-то термин — экстенсивное ведение хозяйства. Этот абсурдный термин значил что-то вроде того, что хозяйство включает в себя и коров, и овец, и мельницу, и форелевую запруду, и кирпичный заводик, и библиотеку, и кипарисовую рощу. Так мне, по крайней мере, запомнилось, и это то, что мне близко. Я абсолютно не в состоянии ни возделывать всю жизнь одно и то же поле, ни корпеть над одним уравнением, ни произносить, как артист, один и тот же текст. Сейчас меня волнуют тайны моей бабушки, а узнать их мне неоткуда. Картонная папочка с тесемками, там справки, мандаты, удостоверения. Продуманный набор фотографий. Письма. Золотые швейцарские часы, ходят по сей день. Витая золотая цепочка — бабушка не носила украшений, это было единственным за всю жизнь. Отправляясь на поиски, я не знаю, что встречу по пути.
Глава вторая
1917–1918
В апреле 1917 года ученицы бакинской Мариинской женской гимназии закончили учебу в шестом классе, предстоял последний, седьмой. Фотограф, приходивший каждый год в этот день снимать выпускников, предложил и нам фото
на память. Он так долго рассаживал барышень, одних просил подбородок приподнять, других опустить, что все ожидали увидеть себя красотками. Все, кроме Виолы Цфат, ей было плевать, как она выглядит. Хорошенькая, ладная, лицо бледное, глаза яркие, упитанная в меру, а серьезная слишком, отличница. Странная — ни с кем не водится, спросишь что — отвечает односложно: да, нет, не знаю. На девичниках была всего пару раз, и то быстро уходила. В тихом омуте черти водятся, — говорили соученицы и наперебой пытались сдружиться с ней, просто из любопытства: чем она таким важным озабочена? Что озабочена — было видно, она всегда куда-то летела, спешила, что-то нервно записывала в блокнотик, и вид у нее был нездешний. В смысле, отсутствующий в стенах гимназии и присутствующий в каком-то неведомом месте.Нелли, носившая шляпы с широкими полями и платья, которые родители заказывали для нее в Париже, пригласила двух своих подружек и Виолу в самое вкусное кафе-кондитерскую города. Отметить окончание года, заодно отдохнуть от утомительного позирования. Виола очень любила пирожные, но отказалась. Понимала: будут спрашивать про Февральскую революцию, теперь все только это и обсуждали, а ей положено молчать. У всех гимназисток сегодня один праздник — начало каникул, а у Виолы — другой. Сегодня она стала членом РКП(б), и пока что никто не должен об этом знать. Это ее страшная тайна. Отметить великое событие в кондитерской соблазнительно: она не проговорится, им ее не расколоть, но все же неправильно отмечать с чужими и по-буржуйски, а девицы были чужие и буржуйские. И фальшиво-доброжелательная Нелли, и робкая Катя, всегда будто в трауре, с черным шелковым бантом, который постоянно сползает, и волосы по-дурацки выбиваются из-под него. Дворянские дочки, как и все тут, кроме Виолы и племянницы Гаджи Тагиева, почетного попечителя их русской гимназии, самого богатого человека в Баку.
Его Гузель — газель бессмысленная, левретку прогуливает в костюмчиках, которые сама шьет. Женька-зубрилка в очочках, Ольга-тупица, ходит в маленьких шляпках и неуклюже кутается в меха. Натали — бойкая, самоуверенная и вроде симпатизантка, с ней можно было бы разговаривать, но опасно, барышни болтливы. Все равно они и Виола были по разные стороны баррикад. Они мечтали о женихах, учились для этого же — для смотрин. Они всё еще жили в прошлом веке, восприняв из нового разве что автомобиль. Электрические фонари на трех центральных улицах им тоже нравились, но то, что большинство жило во тьме, их нисколько не занимало. У Натали кумиром была хотя бы Софья Ковалевская, а не теноры. У Виолы свой кумир, барышни, может статься, и не знают о нем.
В большевики Виолу приняли сегодня условно, устно, потом передадут ее заявление в Петроград, там утвердят. «Точно, точно утвердят, — уверял Яков Давидович Зевин, Ленин местного разлива. — Шестой съезд в июле, там уж точно. И билет точно выдадут». Членский билет был для Виолы предметом вожделения, как и для всех ее друзей из молодежной группы поддержки. Встречались они тайно, ощущая себя призраками — не остатками прошлого, а экспедицией из будущего, призраками коммунизма. Название себе придумали — «Красные дьяволята». Виола была единственной девицей, естественно, все были в нее влюблены. Роль прекрасной дамы в этом кружке она со смехом отвергла, она — вожак. Все же происходила из семьи образованной, интеллигентной, с достатком, «подкованной» — отец ее давно состоял в рядах социал-демократов. «Дьяволята» были из семей бедных, рабочих, из уличных попрошаек. Среди них не было азеров, те были за турок и против большевиков, а так — полный интернационал: евреи, армяне, грузины, русские.
Гимназистки судачили о шляпках, а Виола ухмылялась про себя: самый модный аксессуар сезона — партбилет, а не шляпки. Пока нельзя было проговориться своим, чтоб не сглазить (она как заклинание повторяла: «точно, точно»), так что, может, и стоило отметить в секрете от всех — пирожными. Барышни, как обычно, таращились бы на нее и приставали с вопросами. С другой стороны, отмечать рано: ей через месяц только исполнится пятнадцать, а билет дают с шестнадцати. Она обманула, написала, что ей уже шестнадцать, надеясь на то, что в революционное время бюрократия не действует. Но кто знает! Там, в европейской кондитерской — девицы уже ушли, сидят, выбирают: panna cota, apfelstrudel, mousse au chocolat — думают, что революция закончилась, нет, пока только искры из глаз сыпятся, пожар впереди. Конечно, Баку — окраина Империи, до окраин всегда доходит как до жирафа. Зато здесь и война не так чувствуется. Только слухи доходят: сколько убитых, сколько раненых.
Присоединяться к ним все равно поздно. Оно и лучше, пирожные полнят, о чем постоянно напоминает мать — ее вообще все полнит.
Когда в сентябре принесли фотографию, все оказались на ней такие мелкие, что одно лицо от другого не отличишь, и чего причесывались, головой вертели? Виля довольна была, что не вертела. А уж что произошло через год — Виля оплакивать бы не успевала, если б с кем-нибудь из барышень сблизилась. Новая эпоха уничтожала неподходящий человеческий материал. Натали с родителями бедствовала в Париже. Катю с бантом расстреляли. Семья Ольги-тупицы бежала к родственникам в Петроград, там Ольга попала на растерзание к матросам. Женька-зубрилка заразилась тифом и померла. У родителей Нелли экспроприировали особняк, а сама она пропала бесследно. Время пошло такое, что люди, как иголки в стогу сена, терялись навсегда, и следы их тоже обрывались.