Крымские истории
Шрифт:
Эффект их присутствия усиливался от того, что глаза были словно насильно вкраплены на белое славянское лицо русской женщины. Множество их, именно этого типа, встретишь на Херсонщине, в Одесской глубинке, на Тамани, на Кубанских безбрежьях…
Где я их видел? И почему они просто преследуют меня?
Где бы я ни появился в Бахчисарае, я везде видел этот взор, полный и муки, и страсти, и памяти, и мольбы о сохранении давно минувшего.
А ещё – о прощении.
Так смотрят матери на своих детей, которых лишились в силу злого рока, но которых любили истово до самого последнего своего часа.
Так
Жизнь бы отдала для спасения своей кровиночки, да Господь не принимает этой мольбы и обрекает просящих неведомо за что, на страшные страдания, наверное, испытывая и готовя для служения себе в вечноcти.
Не хочет и Господь иметь дело с падшими, а лишь лучших приближает к себе в той вечной жизни, засчитывая им все перенесённые страдания в земной юдоли за высокий духовный подвиг.
И кто страдал больше, да не возроптал на Господа, тот и удостаивался Его благословения и поддержки, переступая порог вечности.
***
Невольничий рынок шумел. Большая удача пришла сегодня к мурзе Гирею.
Он, удачно совершив набег на Тамань, поперёк сёдел своих уставших коней, а также в связках – арканами из конского волоса, привёз на невольничий рынок множество гяуров.
Поперёк сёдел лежали дети, белокурые мальчики и девочки, а повязанными арканами, сбив босые ноги в кровь, брели равнодушные уже от мук и боли, ещё вчера ослепительно красивые, молодые женщины и девушки.
Мужчин почти не было. Все пали под кривыми татарскими саблями, защищая дом свой и свою семью.
Правоверные знали, что минет несколько месяцев и смирятся непокорные русины – жизнь-то всем дорога и начнут, до наступления старости, рожать рослых и красивых янычар, которые вскоре и забудут о родной земле, а родного языка и знать не будут и мать свою, почти ни одному из них, увидеть не дано.
А колыбельной песней для них будет посвист калёной стрелы, редко какая из них не напьётся крови из чужой груди, да звон кривых сабель, к которым они привыкали раньше, чем успевали выговорить первое слово, но уже на татарском языке.
И только когда умирал мамлюк, встретив разящий удар более проворного клинка, чем его собственный, он, неведомо откуда и узнав, кричал в свой последний миг жизни святое слово «мама» на том языке, на котором и говорила его мать. Чаще всего – это был язык русов, россичей, русинов, да его наречия – малоросские, кубанские, терские…
И недоумевал Господь, определяя их судьбу в жизни вечной, так как и Творцу было непросто решить: а куда отнести этого басурманина, но ведь русского по крови и крещёного, не отступившегося от веры даже, так как о ней у него никто и не спрашивал, а просто забывшего о ней и не помнившего, по малолетству, под влиянием учителей, слуг Аллаха, льстивых и жестоких, ни в чём не признающих своей вины.
Сегодня, среди обилия живого товара, заполонившего всё вокруг, сразу же бросались в глаза два совершенных тела: почти нагой женщины, с бездонными синими очами и молодого казака со страшной раной через всё лицо.
О, их мучители знали толк в своём ремесле, поэтому и поместили их в метре друг от друга, напротив, но так туго увязали руки позади столба волосяными арканами, что они не могли придвинуться и
на сантиметр к тому, кто ещё вчера был смыслом жизни, сутью всего земного существования.– Любый мой, – только и шептала она запёкшимися губами, такими красивыми, совершенной формы, норовя движением своей головы рассыпать золотые волосы по груди – в самом расцвете женской красоты – тугой, налитой, с коричневыми сосцами, уже познавшими радость материнства, но такими юными и свежими, которые даже сейчас, в неволе, заставляли мужские головы кружиться от вожделенного ожидания – чтобы прикрыть срам, такой страшный и непривычный ей в прошлой жизни.
И лишь на её бёдрах осталась какая-то полоска ткани, прикрывающая уж совсем недопустимое для людского глаза.
Но, точёные ноги, красивый впалый живот, сильный и вместе с тем – необыкновенно женственный, с идеально сформированным при рождении пупком, руки, изящества необыкновенного – всё было наружу, не прикрыто никакой одеждой и всё это так будоражило торговцев живым товаром, что те, в восхищении, цокали языками и всё твердили: «Якши, якши, красивая урус, такую и в ханский дворец поставить не стыдно. Первая красавица».
Уже десятки почтенных мурз подходили к владельцу этой рабыни, предлагали хорошие деньги, но он всем, неизменно, отказывал и всё чего-то ждал:
– Э, почтенный, – вежливо говорил он старикам, – у тебя не сыщется таких денег, чтобы я не оскорбил Аллаха. Такая красавица дорогого стоит. Для простого шатра она не подходит.
На тех же, кто был моложе его по возрасту, смотрел полупрезрительно, даже не удостаивая их своим ответом.
А избранник этой молодой женщины всё это видел, всё это вбирал в своё запёкшееся от боли сердце и не было муки для него горше, чем быть с любимой столь рядом и ничем ей не будучи способным помочь, облегчить участь.
Если бы он знал, что таким будет его позор, своей бы саблей, ещё дедовской, срубил бы эту голову в золотой россыпи волос, чтобы сберечь от позора и надругательства свою судьбу, своё счастье, свою любимую, мать своего сына.
А хотел ведь, хотел предать смерти и её, и сына своего единственного, видя всю безысходность положения.
Прорубаясь к ним, онемевшим от ужаса, он, во дворе своего дома, уложил добрый десяток басурман и, уже решившись на роковой шаг, до него оставалось лишь несколько мгновений, да раньше его воли, страшной и последней, татарская стрела распорола всё его лицо, а волосяной аркан захлестнулся тугой удавкой на горле и он, теряя сознание, только и увидел в последний миг, как его жену бросил, поперёк седла, страшный, с язвами на лице татарин, а второй – сгрёб в охапок сына-кровиночку, который царапался и кричал, но враг при этом только хищно щерился, а затем гикнул на лошадь и ускакал прочь.
И вот – встреча на невольничьем рынке.
Он, искусав все губы в кровь, молил Господа лишь о смерти, чтобы не видеть надругательства над родным и любимым человеком. Не сдержался, от боли и бессилия, и закричал так страшно, что на миг даже гомон утих на этом торжище людским горем:
– Нету тебя, Господи! Иначе не допустил бы до такого! Я же молил тебя о милости, о том, чтобы своей рукой оборвать их жизнь, а своя-то – мне не дорога. Как же ты мог позволить – такую муку видеть и принимать! Нету тебя, нету!