Л. Н. Толстой в воспоминаниях современников. Том 1
Шрифт:
Лев называл нас «бабушками» ради шутки, уверяя, что именование теток нам вовсе не пристало, особливо мне: «Вы для этого еще слишком молоды» (Pardoxe `a la L. Tolstoy).
Скажу здесь мимоходом о настоящей степени нашего родства.
У деда моего было 23 человека детей от одной матери, и отец мой – младший из всех, так что некоторые из детей старших братьев и сестер моего отца были с ним однолетки. Отец Льва Николаевича граф Николай Ильич был родной племянник моего отца и сын старшего его брата гр. Ильи Андреевича – того именно, который описан в «Войне и мире» под именем графа Ростова. Его мы не застали в живых, но Николая Ильича, нашего двоюродного брата, я помню весьма смутно в своем детстве. Кажется, он тогда был уже женат. Следовательно, Лев Николаевич приходился нам племянником и был моложе нас только на несколько лет.
Возвращаюсь к своему рассказу.
Лев пробыл с нами весь пост. В то время он далеко не был противником церкви и, видев
После пасхи он собрался в Веве [181] , где у нас было довольно много общих знакомых. Великая княгиня, по моей просьбе, отпустила и меня. Что за чудная поездка и опять какой ряд восхитительных, радостных дней!..
181
Местечко близ Кларана.
Входя на пароход, я заметила в руках у Льва весьма приличный sac de voyage [182] , что меня немало удивило, потому что он всегда был довольно неряшлив в своей наружной обстановке.
– Что это значит? – спрашиваю я с насмешкой. – Такая роскошь вовсе на вас не похожа.
– Как же, – отвечает он пресерьезно, – мне скоро минет 30 лет, и надобно установить лучшие порядки. Вы видите, вот этот мешок со всеми принадлежностями белья и пр.; рассчитан на одну неделю; затем будет другой мешок на целый месяц и, наконец, третий – уже на всю жизнь…
182
Саквояж (франц.).
Шутка шуткой, но в ней была и доля психологической правды. Он постоянно стремился начать жизнь сызнова и, откинув прошлое, как изношенное платье, облечься в чистую хламиду. С какою наивностью мы оба верили тогда в возможность сделаться в один день другим человеком – преобразиться совершенно, с ног до головы, по мановению своего желания. Хотя это было даже несообразно с нашими, уже не совсем юными годами, но мы поддавались самообману с полным убеждением, будучи душевно гораздо моложе наших лет. А между тем какую надобно пройти борьбу, сколько испытать разочарований насчет самого себя, прежде чем увериться в своем бессилии и в невозможности побороть в себе самый ничтожный недостаток, не прибегая к высшей помощи.
Кто-то сказал (кажется, Сократ или Платон): «Одно я знаю, что ничего не знаю» [183] . Хочется прибавить: «И ничего не могу».
Льву было труднее дойти до этой истины. Он чувствовал в себе силу дарования, хотя в то время редко был доволен собою. Боюсь сказать, что под влиянием установившейся всемирной популярности он и поныне работает над собой исключительно своими руками.
Несмотря на различие воспитания и положения, у нас была одна общая черта в характерах. Мы были оба страшные энтузиасты и аналитики, любили искренно добро, но не умели за него приняться правильно. Разбирали себя до тонкости, полагая, что это весьма похвально, а в сущности, анализ только щекотал наше воображение и нисколько не действовал на улучшение жизни. Лев был уже тогда полон отрицаний, но больше по уму, чем по сердцу. Душа его была рождена столько же для веры, сколько для любви, и часто, сам того не сознавая, он это проявлял в различных случаях.
183
Изречение Сократа, нашедшее отзвук и в наследии писателя (Толстой Л. Н. Война и мир. Т. 2. Ч. 2. Гл. 1 // Полное собрание сочинений. Т. 41. C. 264 и др.).
Разговоры наши клонились большею частью к религиозным темам, но едва ли мы друг друга понимали. Где мне было постигнуть в то время всю многообразность его исключительной природы! Смешно даже подумать о том, как я силилась переделать его на свой лад, а он чуть-чуть не открещивался от моих идеальных теорий, и, кроме бесконечных споров, ничего из этого не выходило, хотя и не мешало нам сблизиться еще теснее.
Но вот мы плывем к Веве, в прелестное майское утро, по зеркальному Женевскому озеру… Остановились на берегу в Pension Perret [184] , где нас кормили до крайности плохо. Лев уверял, что суп там готовился из полевых цветов: «Разве вы не узнаете лиловых колокольчиков, сорванных вами сегодня утром? Вы их бросили, а они ими воспользовались, и мы же будем за них платить!..» За столом с нами сидели три долгозубые, некрасивые англичанки и посматривали на нас как-то враждебно. Легко может статься, что наша неукротимая веселость оскорбляла их великобританскую важность. Впрочем,
мы с ним и не засиживались и тотчас после обеда отправились к нашим друзьям, жившим поблизости.184
Поездка состоялась в апреле 1857 г. (см. дневник от 9-11 апреля ст. ст. 1857 г.). Поселились сначала в пансионе Perret в Кларане.
И какие это все были милые, приятные люди! Княгиня Мещерская, урожденная Карамзина, с мужем, дочерью и сестрою Е. Н. Карамзиной, моей задушевной приятельницей. Затем прелестная и уже немолодая чета Пущиных – Михаил Иванович и Мария Яковлевна, прозванных впоследствии Львом Николаевичем Филемоном и Бавкидою [185] , и, наконец, в виде перца к соусу, милейший седовласый юноша с розовым лицом, Михаил Андреевич Рябинин, общий наш фаворит, очень умный, забавный, неистощимый на выдумки и рассказы.
185
М. И. Пущин – брат декабриста И. И. Пущина; привлекался по делу о декабристах, был лишен дворянского звания, чинов, разжалован в солдаты. Затем участвовал в Турецкой кампании 1828–1829 гг., встречался с Пушкиным. Толстой писал П. В. Анненкову 22 апреля 1857 г. из Кларана: «Пущин этот – прелестный и добродушный человек. Они с женой здесь трогательно милы, и я ужасно рад их соседству» (Толстой Л. Н. Полное собрание сочинений. Т. 60. С. 182). Филемоном и Бавкидой (греч. миф.) – примерная чета – Толстой их называет в письме А. А. Толстой от 18 августа 1857 г.
В его присутствии смех не умолкал. Бедная княгиня Мещерская, слабая и больная, умоляла его пощадить ее; но раз пустившись в свои неимоверные анекдоты, он уже не мог остановиться… Смех тогда превращался в крик, и случалось даже, что иные падали со стульев на пол, пока он ораторствовал и фантазировал.
Мой Лев не отставал от него и всех привлекал своей детской веселостью и оригинальными выходками.
Были тут и другие знакомые, гораздо менее близкие и не совсем интересные. Они стояли у нас на скорбном листе des intrus – «незваных», и мы мастерски умели отделываться от них.
Раз утром все «званые» отправились пешком на Glyon; Glyon, как известно, самый высокий пункт местности над Веве.
Путь наш был усеян цветами в буквальном и переносном смысле. Пышная весна смотрела нам прямо в глаза и опьяняла нас. Сколько помню, мы все без различия лет, были похожи на подкутивших школьников… Взобравшись на гору в поте лица, мы нашли общую гостиную единственного тогда отеля битком набитую англичанами, американцами и всяким другим людом.
После чаю Лев, не обращая никакого внимания на многочисленную публику, бесцеремонно уселся за фортепиано и требовал от нас, чтобы мы начали петь.
Скажу без скромности, что у меня был тогда прекрасный голос и я много занималась музыкой. Случилось, что и М. Я. Пущина певала когда-то. Она вторила мне своим верным голоском, два Михаила подтягивали басом, а Лев управлял нами в виде капельмейстера.
Не знаю, насколько импровизированный концерт был удовлетворителен в строгом музыкальном смысле, но при открытых окнах и на широком пространстве все выходило хорошо, даже поэтично.
Мы пели «Боже, царя храни», русские и цыганские песни – короче, все, что приходило на ум Льву Николаевичу… Успех был блистательный. Иностранцы ринулись к нам с комплиментами, благодарностью, – каждый выражая ее на своем диалекте, – и умоляли нас продолжать еще. Мы были им явно с руки: во-первых, странствующие музыканты не требовали платы; а затем, рассеяли, может быть, их обыденную скуку.
На другой день то же самое повторилось в нашем пансионе. Orph'ee attendrissant les b^etes [186] . Грозные англичанки до того смягчились, что не знали, как изъявить нам свое благорасположение, подавали нам стулья, потчевали чаем, конфектами и т. д…
Когда мой отпуск кончился, я возвратилась в Женеву или, вернее сказать, в виллу Boccage, куда великая княгиня переселилась в начале весны. Лев остался в Веве, упрекая меня, что я не могу оторваться от Трубы (так он называл двор вообще – не помню почему) [187] .
186
Орфей, укрощающий зверей (франц.).
187
Это ироническое определение Толстой часто использовал в своем дневнике и в переписке с А. А. Толстой и ее сестрой (см. Толстой Л. Н. Полное собрание сочинений. Т. 60. C. 183, а также дневник Б. Арнсвальда в наст. томе).