Лекции о Прусте (психологическая топология пути)
Шрифт:
Я попытался, казалось бы, абстрактное топологическое понятие вместимости закрепить образами, почерпнутыми из нашей душевной жизни, в том числе образом ада. И вот последняя иллюстрация этой неделимости, простоты и дифференциальности предметов, которые работают в мире, то есть в нас. Прустом описывается такая сцена: у дверей отеля стоят посыльные, и мимо них проходит мадам Германт. Это период влюбленности Марселя, — он был влюблен в нее и все время, в разных местах возникал на ее дороге, все пытался обратить на себя внимание, и везде, где она проходила, находил способ появляться, якобы с невинным видом, который был, конечно, весьма красноречив. И Марсель слышит такую реплику в ее адрес — один из посыльных называет ее старой развалиной, старой каргой. Еще красивая женщина, аристократка — а в глазах посыльных старая карга. Марсель с удивлением слышит эту реплику. И в свою очередь думает про себя: они бы умерли от смеха, просто надорвали бы животики, если бы им сказали, что эта проходящая дама — более утонченная и породистая, чем кассирша их отеля (изъеденная экземой и толстая). И дальше Пруст поясняет, что текст — это одновременно и описание случившегося события, и реконструкция в понимании пишущего; в нем присутствует одно «я», воспринявшее что-то в точке жизни Марселя, когда он был влюблен в мадам Германт, и другое «я», пишущее, амальгамирующее сцену, как будто она происходит сейчас и происходит уже с ее пониманием. То есть утраченное время восстановлено, обретено, в описание вплетены куски обретенного утраченного времени. Цитирую:
Может быть, одно лишь сексуальное желание, если бы оно
Но есть сексуальное желание или его нет — это равнозначно тому, есть ли ангажированность. Готовы ли мы платить собой за восприятие. Если платим, тогда мы что-то воспринимаем. Однако мы уже знаем, что существуют источники наших иллюзий. И сейчас мы имеем дело с тем, что является таким источником, одновременно мешающим формированию истинного видения, и источником ложного видения. В данном случае желание не сыграло (то есть посыльные не ангажировались).
Впрочем, — замечает Пруст, — универсум истинен для каждого и различен для всех. Если бы мы (имеется в виду автор книги, писательское «мы») не были обязаны в силу законов повествования ограничиваться поверхностными причинами, то насколько более серьезно должны были бы представлять лживую тонкость начала этой книги (роман, как вы помните, начинается с просыпания героя в двух мирах) и не описывать, как я вслушивался, лежа в постели, в то, проснулся вокруг меня мир или не проснулся! Да, я лишь по писательским обязанностям вынужден был упростить вещь и тем самым врать, а в действительности должен был бы говорить о том, что речь идет не о жире, а о миллионах существующих глазниц и умов человеческих, просыпающихся каждое утро (ibid.).
Я сказал, что сознание есть пятно, которое окружено другим и внутри себя неразложимо. Значит, если бы сыграло желание, то взгляд посыльного, зацепившись на увиденную в конце взгляда богиню, внутри себя также был бы неразложим. Сознание неразложимо и на уровне простых предметов мира, на уровне качеств: Мира различий, говорит Пруст, не существует на поверхности земли. То есть предметы различены внутри самих себя бесконечно, но это не есть различие предметов. Это не различие звука «е» и звука «т», а различенность «е» внутри себя. Одно внутри себя различенное. Кстати, греки называли «простым» именно это. Не случайно некоторые* философы считают, что вся философия должна строиться как понимание одной фразы Гераклита: «Одно в себе различенное». Таинственная, туманная фраза. На уровне этих простых предметов нет проблемы истины и лжи. Простое вообще вне таких различений. Впервые различение истины и лжи появляется лишь в выражении простого, в его проработке и развитии. А это уже особые предметы — способы понимания. Качество есть одновременно модус понимания всего мира, которое резюмировано в этом качестве, синтезировано в нем. Подобно качеству языка, которое, как реальное явление, одновременно есть модус или способ понимания целого мира этого языка, выраженного через качество. Когда здесь все истинно в том смысле, что нет сопоставлений или противопоставления терминов «истинно» и «ложно», а само это различение возникает лишь в тех слоях сознания, которые наслаиваются на его первичную символическую структурацию. Наши первичные или ядерные структуры сознания суть символические структуры, в том числе потому, что они включают в себя элемент незнаемого. Ведь о качестве нельзя сказать, что оно само себя знает. Качество — не продукт анализа, головной работы. Ибо к таким продуктам как раз и применимо различение истины и лжи, а на уровне простого ни лжи, ни истины нет. Потому что, как я только что показал, этот источник является одновременно и источником заблуждения. Хотя Пруст говорит, что если бы у посыльных было сексуальное желание, то не возникло бы ошибочного восприятия. На самом деле само по себе желание и порождает некую конструкцию из промежуточных состояний — interposes, которые суть иллюзии, заложенные в предметы, и потом именно их приходится выкачивать из предметов, чтобы продвигаться по пути душевного развития. Потому что в самих предметах, повторяю, нет ни истины, ни лжи.
«Множество миров», или «множество глаз», или «человеческих умов» — эта символическая структура сознания в нашей жизни, на нашем пути, в нашем познании выражается эманациями. То есть если есть структура сознания, то только путем ее эманации мы что-то увидим — это будут видения. То, что Пруст называет непроизвольной памятью, сродственностью воспоминаний, то, что происходит с ним во дворе Германтов, в поедании пирожного «мадлен», — все это эманации структур сознания, которые были у многих великих художников и философов, скажем, у Сократа, у Декарта, не говоря уже о поэтах и композиторах. Стравинский, например, реально увидел сюжет своей «Весны священной», когда сочинял какую-то пьесу, и вдруг увидел сцену: на лугу сидит девушка, вокруг совершается какой-то обряд, и появляется смерть. После чего, по его словам, ему осталось только записать увиденное. Эманации — это непроизвольные воспоминания Пруста, в которых всплывает весь мир Бальбека. Они обладают одним интересным свойством — это смысловыполняющие видения, когда человек видит предмет таким, как его понимает. Ведь обычно мы что-то видим и потом это анализируем, понимаем в процессе, отличном от того, как предмет предстает своим материальным составом. А здесь я вижу предмет, состав которого и есть то, как я понимаю предмет. В феноменологии такие вещи называют смысловыполняющими. Кстати, они часто фиксируются на сновидениях. Но visiones бывают не только во сне. Эманации — это как бы посланники символической структуры сознания, внезапно возникающие перед нашими глазами. Смысловыполняющие явления по определению находятся вне времени. В них смысл не есть продукт работы, продукт труда, в том числе писательского труда понимания. Именно по этому поводу герой Пруста задает себе вопрос, просматривая партитуру вагнеровского «Тристана». Я не помню точно, но он говорит примерно так: Неужели вот те ощущения, которые возникают у меня от магических звуков музыки Вагнера, — это плод упорного труда? (III,161–162)
Лекция 31
В прошлый раз мы остановились на некоторых свойствах кристаллизации, в той мере, в какой она связана с тем, что я называл в свое время риском. Риском ради риска. В нашей духовной ориентации в мире всегда есть какие-то абсолютные элементы, являющиеся ядром самой возможности для нас иметь относительные определения. Абсолютные элементы являются условием относительных определений. Я очень часто говорил о проблеме описания, как основной проблеме Пруста. Пруст четко ощущает, что описание как таковое — бесконечно, что нет никаких причин, почему, описывая какую-то ситуацию, вид цветка, объекта, облик лица, мы должны остановиться и считать описание завершенным. Ведь сами элементы внешнего сознания гомогенны и ни один из них не обладает преимуществом перед другим, они не выделены. И я говорил, что действительная определенность смысла — впереди, в луче нашего взгляда, что она получается в результате действия какой-то невидимой живой формы, которая и останавливает нас в бесконечности описания, когда мы можем считать его завершенным и извлечь смысл. Если брать точки бега Ахиллеса вслед за черепахой и рассматривать их как гомогенные, просто суммируя, то никогда нельзя будет сказать, что Ахиллес догнал черепаху. Это очень древний парадокс непрерывности, а на языке нашей проблемы — это парадокс бесконечности или произвольности описания. Живые же, невидимые формы есть то, что минимизирует произвол описания, позволяя нам в нашем взгляде (который рассуждает только в терминах видимых атрибутов и свойств) определяться и говорить — это есть, или — это
меня волнует, это я люблю, а это не люблю и так далее. Это то, что мы называли скрытым движением желания; мы рассматривали желание как то, что раскрывает некое пространство между мной и мною самим, заполняемое как бы вставленной конструкцией, в которой и возникают ситуации interposeses.И в этом пространстве по каким-то линиям или вокруг каких-то линий происходят кристаллизации. Но основное звено, стержень кристаллизации — это то, что Пруст называет тревогой — angoisse. Скажем, мысль о свидании с мадемуазель Стермарьей есть чисто рассудочная, где сам акт свидания расположен в хронологическом или реальном времени. Он не расположен во времени души. Потому что пока еще не было риска. Есть абстрактное рассудочное существо, с которым я должен встретиться в абстрактное или идеальное время. Но если бы случилось так, что в какой-то момент этого идеального представления внутри него возник риск убегания, если бы Стермарья превратилась в fuite, тогда произошло бы то, что мы называем кристаллизацией. Тогда кристаллизация произошла бы на ней, а не на Альбертине. Но в жизни Марселя случилась любовь к Альбертине, хотя мы понимаем, что она не была необходимой и предназначенной.
В исходной форме тревоги очень интересно следующее. Пруст пишет о том влиянии на способность Марселя волноваться, какое оказал пример Свана. Речь идет о событиях, происходящих вовсе не в нашем внутреннем или повеохностном «я», не на нашем экране, а в пространстве вне нас, о событиях, которые могут задать модус того, как должен нам предстать предмет, чтобы мы взволновались. Поскольку в действительности нас волнует не содержание предмета, а модус, который одновременно является модусом нашей чувствительности. И вот оказывается, что он задан не свойствами Жильберты, не свойствами Альбертины, Стермарьи, не свойствами мадам Германт, а задан примером любви Свана. Очень странная вещь. Каждый раз, когда автор говорит о кристаллизации, он употребляет выражение такого рода: несколько регидная и монотонная форма всех моих будущих любовей (III,81). Иначе говоря, если произошла кристаллизация, то это означает, что названная форма как бы уже сковала все пространство предметов, которые попадут в него. Ведь Марсель может полюбить разных женщин, хотя они абсолютно различны, ничего общего между мадам Германт и Альбертиной нет, но, замечает автор, — есть монотонная и регидная форма всех моих будущих любовей. Значит, с формой мы должны ассоциировать какое-то втянутое из будущего и вспученное у точки формы пространство, а не бесконечный ряд предметов с их свойствами и атрибутами, поскольку как раз они попали бы под закон произвольности или бесконечности описания; если бы мы двигались по атрибутам и свойствам, то нигде не могли бы остановиться. Остановиться в смысле, например, — полюбить, потому что любовь есть остановка. Когда мы выбрали, определились в мире актом любви именно к этому, а не к другому предмету. Но сами свойства предмета не имеют при этом никаких оснований, чтобы мы остановились на нем. Мы можем бесконечно бежать, будучи существами fuite, как в одну, так и в другую сторону, и не совершить акта остановки. Акта любви. А полюбив именно это или возненавидев, я определился в мире как событие. И за этим определением стоит то, что Пруст называет кристаллизацией.
Теперь возьмем другую сторону кристаллизации. Итак: форма, несколько регидная и монотонная всех моих будущих Любовей. Спрашивается, что же тогда вообще может любить герой? Если отвлечься от того, что он прежде всего некая специальным образом организованная чувствительность, из которой нельзя вывести законы. Специальная в том смысле, что это человек максимально чувствительный к убеганию других существ от него, без которых он не может жить. В связи с чем Пруст замечает: Любовь — это пространство и время, ставшие чувствуемыми (III,385). В самом деле, ведь если любимое существо не со мной, скажем, мать не поднимается и не целует меня перед сном, а где-то находится, и я не могу даже вообразить где, то эти точки пространства и времени не наделены чувствительностью, они мертвые. А любовь есть как раз то пространство и время, которые чувствительны сердцу. Из этой чувствительности возникла регидная, монотонная форма эгоистической любви-обладания. Очень многие высказывания Пруста объясняются именно этой случайной индивидуальной формой, которая возникла из более широкого источника. То есть для него, с одной стороны, убегание имеет общий смысл, который конструктивен для развития нашей души, а с другой, — и смысл убегания от обладания тоже имеет форму эгоистической любви, которую как страсть он как раз и пытается растворить на пути искупления. И действительно ее растворяет, когда Марсель выходит куда-то, освободившись от этой эгоистической формы. Законы же этого растворения и есть законы пути. Поэтому мы должны отвлекаться от случайной индивидуальной формы и брать лишь смысл убегания, связанный со становлением любого существа, а не только такого, которое чувствительно к полному обладанию. Альбертина, живущая у Марселя, запертая у него в комнате, есть предельная метафора объекта любви, все точки пространства и времени которого охвачены. Но оказывается — охватить нельзя, потому что в итоге ты охватываешь тело, а обладать телом, замечает Пруст, значит ничем не обладать. Все равно в ее глазах ты увидишь разные территории. Это — пестрые глаза, состоящие из разных территорий, и все территории расположены в тех местах, которые тебе недоступны. Поэтому в глазах, глядящих на тебя и говорящих тебе, ты должен был бы прочитать, что, к сожалению, я завтра не могу прийти, так как буду на каких-то других неумолимых свиданиях, с которыми ты ничего не можешь сделать. Фацетные глаза, состоящие из разных территорий. Пожалуйста, запри ее в комнате, — ну и что? И вот как у Пруста вводится кристаллизация, ее начало:
…вновь рождается тревога, и любовь (III,92) (через запятую: возродилась тревога, возродилась любовь; у Пруста это крылатая тревога — он имеет в виду, конечно, скорость тревоги), наше беспокойство обрело крылья (III,93). И тут же фиксирует: Чаще всего объектом любви является тело, если в основании эмоции, страха потерять его… находится только оно.
Или: …ужас беспокойства вызывает любовь… (III,95), которая в действительности порождается ложью и состоит в нашей потребности достичь успокоения именно от того существа, которое причинило нам страдание. Здесь Пруст выводит общий закон, который можно переформулировать так: нас успокаивает лишь то, что заставило страдать, и лекарством от болезни владеет тот, кто эту болезнь в нас вызывает. Вылечиться у другого мы не можем, хотя, казалось бы, удовольствие от радости и несчастье в словесном обозначении взаимозаменимы. Но оказывается это не так. И далее Пруст скажет: любовь (к Альбертине) могла быть длительной лишь при условии, что она оставалась несчастной, поскольку по определению не удовлетворяла потребности в тайне (III,75).
Итак, мы приходим к общему, интересующему нас независимо от случайности того, что герой Пруста был устроен именно так, а не иначе, в смысле эгоистической структуры любви как любви-обладания. Ибо кристаллизации предполагают, что мы должны находиться в движении к неизвестному, к его разгадке. Кристаллизация обязательно должна находиться в окоеме какой-то тайны. И в этом движении нас подсекает то, что с нами случается. Если бы мы не двигались, с нами вообще ничего не случилось бы. А если не случилось, то мы и не развивались бы. Чтобы быть, нужно рисковать, хотя, казалось бы, рискуя жизнью, мы ее теряем. Но еще в Евангелии сказано: теряет тот, кто сохраняет. И получает тот, кто отдает. Конечно, при этом не имеется в виду отдача каких-то конкретных предметов. Речь идет о другом. Любовь к Альбертине могла быть длительной, лишь оставаясь несчастной, поскольку, даже если бы я добился счастья с Альбертиной, я ничего от нее не узнал бы. Между нами всегда оставался бы зазор тайны. Когда есть зазор тайны, — тогда мы можем любить. Ибо любить мы можем только в движении. Кстати, под слово «любовь» вы можете здесь подставлять любые так называемые высшие чувства, любые проявления нашей духовной жизни — структура будет такой же.