Ленька-активист
Шрифт:
Жизнь шла своим чередом, поделенная между тремя мирами: гулким, пахнущим раскаленным металлом миром завода; тихим, пыльным миром институтских аудиторий; и моим любимым, самым настоящим — миром нашей радиолаборатории.
Наше радиотехническое дело продвигалось семимильными шагами. Мы не только наладили регулярное вещание нашей институтской радиостанции, но и, после нескольких месяцев упорной работы, бессонных ночей и яростных споров, создали свое первое, по настоящему инновационное изделие — портативную радиостанцию.
Конечно, «портативной» она была весьма условно. Это был громоздкий деревянный ящик, обитый для прочности кожей, весом килограммов под тридцать, который с трудом мог унести на спине один человек. Но она
Разумеется, я тут же попытался устроить из этого успеха перформанс для вышестоящих товарищей.
— Товарищи, — предложил я на собрании актива, — а давайте представим успехи нашего института «лицом»! Выполним рацию в корпусе из хорошего дерева — скажем, из ореха или карельской березы — и пошлем в подарок в ЦК!
Предложение вызвало неоднозначную реакцию. Большинство комсомольцев радиокружка сдержанно одобрили идею, но пара ребят, (к досаде моей — самых толковых) вдруг начали возражать.
— А кто ж это все делать-то будет? Ты, что ли, Брежнев? У нас учеба, работа, радиоклуб, коллоквиумы на носу. А тут еще показуху для ЦК клепать. Сколько можно? Мы не ослы, чтобы нас навьючивать! — возмутился Петро Дмитрук, основной конструктор нашего «первенца».
— А чего же ты сразу противопоставляешь себя коллективу! Все поддерживают, а ты — в кусты? — набросился на него я.
— «Все» поддерживают, потому что не «все» будут по ночам платы паять! — огрызнулся он.
— Ты хочешь сказать, что один делал наше радио?
Комсомольцы недовольно зашумели. Конечно, Дмитрук сделал самую ответственную часть работы, но присваивать себе все успехи с его стороны тоже было неправильно.
— Ты, Брежнев, эту демагогию брось! Я такого не говорил!
— Это не демагогия, а политика нашей партии. Демократический централизм, — голосом, в котором звенел металл, произнес я. — И такой подарок — не «показуха», а возможность наглядно продемонстрировать на самом верху успех нашего коллектива! Сейчас я поставлю вопрос на голосование. Если актив проголосует «за», ты вместе со всеми будешь делать радио для ЦК, или положишь комсомольский билет на этот вот стол. Если «против» — я сниму предложение. Так решаются вопросы в Политбюро, в ЦК партии, так же они решаются и здесь. Ты согласен с политикой партии?
Дмитрук мрачно кивнул. Вылететь из комсомола означало сильно подмочить себе карьеру, и все это понимали.
Мое предложение было принято с небольшим большинством голосов.
В общем, чем больше я погружался в организационную работу, тем тяжелее это было с моральной точки зрения. Я чаще сталкивался с той самой бюрократической стеной, которая выводила меня из себя. Украинизация.
Я с грехом пополам научился писать отчеты на «мове». С каждым разом получалось все лучше, я даже обзавелся словарем и самоучителем. Но любви к этому процессу это не добавляло. Я, как инженер, привыкший к точности и ясности формулировок, не мог смириться с этой искусственной, навязанной сверху необходимостью.
И я видел, что я не один такой. Глухое раздражение нарастало, особенно среди технической интеллигенции, среди моих товарищей-инженеров.
— Это же саботаж, Леня! — кипятился на одном из собраний нашего кружка один из лучших наших конструкторов, парень, симпатизировавший Зиновьеву. — Нам нужно чертежи делать, расчеты вести, а нас заставляют на этих курсах украинского сидеть! Я должен думать о прочности балки, а не о том, как правильно написать «опір матеріалів»!
Я понимал, что это не просто недовольство. Каменев и Зиновьев, временные союзники Сталина в борьбе с троцкизмом, уже начали осторожно, но настойчиво критиковать «перегибы» в национальной политике. И если я не предприму ничего, то мои лучшие, самые толковые инженеры, которые сейчас
симпатизировали будущей «ленинградской оппозиции», со временем могут уйти к ним, а сам я останусь с горсткой агитаторов, не способных отличить резистор от анода.Терять этих людей я не мог: их необходимо было перетянуть на свою сторону. А для этого нужно было показать им, что я — за них; возглавить это глухое недовольство, направить его в правильное, конструктивное русло.
И я решил «поднять волну».
Осторожно, один на один, я обсудил эту щекотливую тему с самыми авторитетными студентами, с преподавателями, с молодыми инженерами на заводе.
— Товарищи, — говорил я. — Политика партии по развитию национальных культур — это, безусловно, правильно. Но посмотрите, во что это превращается на местах: это же бездумное, казенное бумагомарательство! Определенно, это перегиб, и мы, инженеры, техническая интеллигенция, должны помочь партии исправить его! Давайте соберем подписи под коллективным письмом в ЦК. Но не с требованием отменить коренизацию, нет: с предложением сделать ее более гибкой, более разумной.
Моя идея была проста. Весь союзный документооборот, вся техническая и научная документация должны вестись на одном, понятном всем, языке — на русском. Это язык науки, язык производства, язык нашей многонациональной Красной Армии. А местное делопроизводство… пусть оно ведется так, как удобно «на местах». Если в селе все говорят по-украински — пусть пишут на «мове». А если в рабочем, русскоязычном Харькове удобнее по-русски — пусть будет по-русски. Или на двух языках. Главное — здравый смысл и польза для дела, а не формальное исполнение циркуляра.
Мое предложение нашло горячий отклик. Люди устали от этого бюрократического идиотизма. Сбор подписей начался. Мы действовали осторожно, но настойчиво. К началу двадцать шестого года под нашим письмом стояли уже сотни подписей — студентов, инженеров, преподавателей.
И вот, в одну из холодных январских ночей, я снова сел за стол. Впереди лежало два письма. Одно — короткая сопроводительная записка к собранным подписям, для ЦК КП (б)У. А второе, главное, — личное, подробное письмо товарищу Сталину. В нем я не только излагал наши предложения, но и тонко, между строк, давал понять, что «перегибы» в национальной политике создают почву для оппозиционных настроений, которыми умело пользуются враги партии.
Запечатывая конверт, я понимал, что делаю самый рискованный шаг в своей карьере. Я бросал вызов не просто местным чиновникам. Я бросал вызов одному из столпов тогдашней партийной идеологии.
Последствия могли быть самыми серьезными. Меня могли обвинить в великодержавном шовинизме, в оппортунизме, в попытке ревизии ленинской национальной политики.
Но я шел на этот риск сознательно. Может, получится устроить так, что проклятые ХИМАРСы никогда не появятся тут, под Харьковом, спустя девяносто семь лет? Да, на мою судьбу это послание может иметь самое негативное влияние.
Но оно стоит того.
Глава 21
Я судорожно сглотнул, пытаясь унять бешено колотящееся сердце, которое, казалось, вот-вот выпрыгнет из груди и заскачет по дощатому полу сталинского кабинета. Воспоминания схлынули, оставив после себя лишь чувство правильности своего выбора и ощущение фатализма.
Взгляд Хозяина был подобен рентгену, проникающему в самые потаенные уголки души, он видел меня насквозь, все мои страхи, все мои расчеты, всю мою мальчишескую браваду. Но отступать было поздно. Слишком поздно. Нужно было отвечать. И отвечать так, чтобы он поверил. Или, по крайней мере, счел меня не просто очередным оппозиционным «умником», а человеком, пусть и заблуждающимся, но искренне преданным делу партии. Хотя кого я обманывал? Я поставил на кон все — свою карьеру, свою свободу, возможно, и саму жизнь. От меня ждали ответа и не время раскисать.